Ее полированные до розового блеска ногти нервно впивались в пушистую белизну носового платочка. Она уже с каждым играла ва-банк, как промотавшийся и отчаявшийся игрок. Рассеянно слушая ее, Кравцов в то же время рассматривал исподтишка всех присутствующих. Наденька разговаривала с худым и плоским, как вобла, молодым человеком, волосы которого были старательно зализаны назад, так, словно бы он всю жизнь бежал против ветра. И чувство незнакомой доселе ревности шевельнулось в его душе.
«О чем они там говорят?» — думал он, пропуская мимо ушей слова перезрелой девы. Он даже хотел встать и подойти к Наденьке, но в это время в противоположном углу комнаты послышались голоса:
— Господа! Фанты! Предлагается играть в фанты!
Загремели стулья, тесно сдвигаемые в ряд. Кравцов очутился подле худенькой девушки со странно сросшимися над переносицей бровями и с крохотным личиком фарфоровой статуэтки. Она робко покашливала в кружевной платочек, пропитанный фиалкой, и вся была хрупкая и тонкая.
Ему даже казалось, что ее можно сдуть со стула, как пушинку. Но по левую руку от него сидело нечто громоздкое и массивное, нечто сохранившее от женского естества только высокий голос, и это нечто, как ни странно, называлось Леночкой. Напротив сидела Наденька, а рядом с ней все тот же прилизанный молодой человек, ставший почему-то ненавистным Кравцову. Круг замыкало несколько пар, затененных абажуром и потому оставшихся incognito[46].
— Я предлагаю высказывать желания! — воскликнула Наденька. — Господа! Кто за желания, подымите руку!
Вместе со всеми Кравцов машинально поднял руку.
— Пусть каждый расскажет необыкновенную историю! — взвизгнула Леночка.
— Идет! — подхватили остальные.
Вокруг шумно зааплодировали. И вдруг Наденька указала на Кравцова.
— Пусть расскажет он первый, — предложила она с лукавой улыбкой.
— Браво! Пусть расскажет он! — зашумели голоса, и все головы повернулись в его сторону.
Кравцов от неожиданности даже встал с места и почему-то (о, как это было глупо, он сам сознавал) вежливо поклонился. Впрочем, он сейчас же стал неумело и сбивчиво протестовать. Он объявил, что не знает ни одной подходящей истории, что не привык говорить публично («И это тоже глупо — насчет публичности», — пронеслось у него в уме), что он просит кого-нибудь другого. Он взглянул на Леночку, сжатую узким платьем и выпирающуюся из него, как пасхальный кулич. Но та визжала вместе с остальными:
— Пусть он расскажет, пусть расскажет!
Наденька глядела на него смеющимися и чуть расширенными глазами. Зализанная голова ее соседа наплывала на Кравцова иллюстрацией из Брэма… «Бобр на отмели… вот откуда, — вдруг вспомнил он «Жизнь животных». — И как это Наденька может с таким?.» Но вокруг настойчиво требовали:
— Расскажите историю! И никаких отговорок! Вы не имеете права отказываться, раз просят дамы!
Дыша зубной пастой, к нему склонилась перезревшая хозяйка.
— Миленький, расскажите. Ну что вам стоит? — Она тормошила его за рукав, ощупывая, как цыпленка. — Что вам стоит?.. Какой-нибудь пустячок…
Он чувствовал себя совершенно смущенным.
— Пожалуй… если хотите… я могу… — запинаясь, начал Кравцов. — Но это очень незначительно… И малоинтересно… уверяю вас…
— Валите! Рассказывайте! — закричали со всех сторон.
— Это из моих скитаний, — объяснил Кравцов. — Но, право, пустяки… Из того времени, когда я пытался перейти советскую границу.
Он встретился глазами с Наденькой, но тотчас же отвел их в сторону: ему было стыдно перед ней за свой стыд и смущение. И что всего хуже, он чувствовал, как против воли у него начинают дрожать губы мелкой и неприятной дрожью, а под левым глазом, чуть в сторону от нижнего века, что-то стучало и прыгало, как молоточек. «Вот она, неврастения», — думал он, борясь с охватившим его волнением. И в то же время он уже видел то, о чем собирался рассказать, но видел во всех подробностях, и, может быть, именно поэтому ему было трудно передать словами встававшую перед ним картину. Он видел пограничный городок, весь пронизанный галочьим криком, сдуваемые набок голубые хвостики дыма над прокопченными трубами, заборы и деревья, и вдоль заборов цепкую зелень крученых паничей с вкрапленными в нее цветами… «Но о цветах бессмысленно, — подсказывало сознание. — О галках и о цветах не стоит…» Он попытался сосредоточиться на простых и грубых фактах. И все же вставал летний день, и в нем, как в голубой раме, придорожные сады и огороды. Сияет солнце. Шевелятся растения… Пчела заползла в граммофонный раструб цветущей тыквы и оттуда поет Шаляпиным. На ножках ее желтые бутафорские шаровары… «И о ней, о пчеле, тоже было бы бессмысленно», — быстро неслось в уме.