Выбрать главу

Летом наш курс отправили на военную подготовку в корпусной полк тяжелой артиллерии. Полигон находился в чудесном сосновом бору, неподалеку от Нижнего Новгорода. Тяжелые 6-дюймовые гаубицы были зачем-то сняты с крепостей, в них впрягли лошадей-битюгов и тащили по немощеным дорогам. Гаубицы часто увязали в песке по ступицу, и тогда мы — студенческие солдатики — помогали лошадям. Стрельба из гаубиц, управление наводкой, обучение верховой езде — все это было даже интересно. Нас, правда, предупреждали, что снаряды уже «отслужили» свой срок (они остались еще от 17-го года) и могут самопроизвольно взрываться в канале ствола пушки. Прячась в окоп, мы расстреливали чудесный бор, около которого были сооружены (для прицела) какие-то бутафорские постройки. Однажды в лесу начался пожар (лето было жаркое), и нас послали за много километров тушить огонь. Потушив кое-как, снова начали пулять из шестидюймовок — и снова пожар. И таких «мизансцен» можно припомнить очень и очень много.

Но вот и одна с тяжелым концом.

Пришел донос, в котором сообщалось, что один из студентов вовсе и не пролетарского происхождения, а настоящий буржуй — его отец был миллионером. Начались собрания, выкрики, требования немедленно изгнать единогласным решением. Я опять на канате исполняю свой танец, отказываясь голосовать за исключение.

— Почему? Измена! Буржуазный перерожденец.

Пытаюсь объяснить свою позицию: эксплуататором был не он, а его отец; дети не отвечают за своих родителей; в 17-м году изгоняемому было только 6 лет. Чем же он провинился — тем, что скрыл прошлое отца? Но столь ли серьезен этот проступок — ведь студентом нужно было стать ему, а не его отцу. Ваше решение— это не проявление новой революционной морали, а не более чем родовая месть. Разве родовая месть является составной частью революционной этики?

Тут весь шквал обвинений обрушился на меня. Врагом революции теперь оказался я, а не исключаемый студент, смирившийся со своей участью.

Трудно было доживать в военном лагере положенный срок, оказавшись одним против всех (остальные «классово-близкие» студенты из интеллигентной среды избежали военной подготовки — все они оказались чем-то больны).

Вернувшись в Москву, мы не узнали Университета. Все лекционные аудитории оказались разгороженными на маленькие клетушки. Это означало, что мы перешли на чисто семинарскую систему занятий (лекции только вводные — к большим разделам). К каждому из тех, кто что-то понимал, были прикреплены непонимающие— для занятий сверх расписания. Как сейчас помню моего подопечного. Он, доказывая теоремы, пользовался таким языком:

— Здесь я ложу, тут подразумеваю…

В Университете стало скучно. Что-то понимающие сбегали с нудных семинаров, пытаясь попасть на лекции старших курсов, где еще сохранялся другой состав студентов.

Наступил момент, когда собрался весь факультет, и общественная жизнь забила ключом — общие собрания дважды в неделю, длительностью по 3–4 часа.

Единственная тема — обсуждение моего непролетарского поведения. От меня требовалось, в сущности, совсем немногое — извиниться перед коллективом. Я категорически отказался. Сначала меня поддержала близкая мне (хотя и немногочисленная) часть студенчества, из интеллигентных семей, но потом все они, кроме одного — С.В. Смирнова[89], отреклись от меня, следуя совету своих родителей. Итак, борьба — двое против всего факультетского студенчества. На каждом заседании нам доставалось. Я тщетно пытался разъяснить свою позицию, но это вызывало только раздражение у присутствующих, они приходили в возбужденное состояние, и начиналась настоящая баталия. Опять театр абсурда, только я на канате, а они — на подмостках. Любопытно, что у меня испортились отношения с отрекшимися от меня, ранее близкими мне сокурсниками[90] и более или менее наладились отношения с пролетарской частью студентов, которые, будучи искренними, начали уважать меня.

вернуться

89

Впоследствии профессор математики в Ивановском университете.

вернуться

90

Да, здесь, конечно, была примитивная измена. Абсурд крепчал — они надели маски, хотя оценивали (судя по предыдущим разговорам) события так же, как и я. Но ничто не проходит бесследно, и часто расплата приходит тут же. Помню, как через несколько месяцев после случившегося ко мне заходит неожиданно один из них — ранее близких, с которым я перестал разговаривать.

— Пойдем пройдемся.

— Ну, что же, пойдем.

— Денег можешь мне дать немного?

— Могу, но что случилось?

— В пивную надо.

— Но ты же не пил?

— С тех пор все изменилось — я ушел в другой мир.

— Не понимаю.

— А чего тут понимать — погорел на номере 31, а теперь надо ложиться в больницу. Вот и хочу перед тем посидеть в кабачке. (Тогда в Москве еще было много каких-то злачных ночных заведений — остатков нэпа.)

Да, вот так обернулся родительский совет (кстати, отец его был высокообразованный ученый-гуманитарий).

А сам он позже жертвенно погиб — пошел добровольцем в ополчение, несмотря на страшнейший туберкулез. В нем было что-то странное, мятущееся, может быть, даже героическое, что он не мог реализовать. Мир его страждущей душе.