Выбрать главу

Московский альбом дяди Трифона я изучал внимательно и долго. Зацепившись случайным взглядом за чудные картузы и косоворотки на групповой фотографии ударников коммунистического труда, я все медленнее и медленнее перелистывал страницы и все больше терял ощущение реальности происходящего… Особенно запомнились три сюжета: дядя Трифон и его первая жена Пелагея на фоне храма Христа Спасителя (1957 год!); веселая компания студентов у подножия бронзового Пушкина на Тверском бульваре и, наконец, отдельно снятая Спасская башня с арабскими цифрами по кругу циферблата. От этих арабских цифр на кремлевских курантах мне сделалось как-то особенно грустно, и я передумал куда-либо ехать. Зачем? Все равно это будет не моя Москва. Зато Мышуйск был вполне мой, и, значит, следовало жить в Мышуйске.

А еще через год выяснилось, что я не один такой ненормальный. И поведал мне об этом не кто иной, как мой сын Петька.

— Знаешь, пап, нам сегодня учитель биологии рассказывал, что бывает такая болезнь. Когда человеку кажется, будто он родился не здесь, жил в каком-то другом месте, и вообще будто он — это не он. Учитель даже сказал, что в нашем городе живет такой человек.

— Учитель ваш — это Твердомясов, что ли? — осведомился я недружелюбно.

— Да, — сказал Петька, — Афанасий Данилович. Но ты не обижайся пап, он не тебя имел в виду. Про твои странности вообще никто не знает. А мне уже после мальчишки объяснили, что он, оказывается, про Пустыша говорил.

— Про Пустыша? — удивился я. — Так Василий же просто алкоголик.

— Нет, — протянул Петька со знанием дела, — это он потом алкоголиком стал. А сначала сошел с ума.

— Но меня-тоты сумасшедшим не считаешь? — поинтересовался я настороженно.

— Да ты что, пап?! — вытаращился Петька.

На том разговор и окончился, но я не забыл про Пустыша и, выбрав время, однажды посетил его.

Василий жил в маленькой сторожке на заброшенной пасеке. Раньше, когда здесь вовсю гудели пчелы и живы были разводившие их хозяева, рядом стоял большой дом, но потом родственники погибших свезли добротный сруб в деревню — то ли на стройматериалы, то ли даже в целом виде поставили — изба-то была еще о-го-го! А супружеская пара, одинокие старички Болдыревы, Илья Дормидонтович и Лизавета Максимовна, только считались погибшими — на самом деле они просто исчезли. Ушли, говорят, однажды в лес и пропали. А были оба с рождения деревенскими, лес знали лучше, чем город. Например, в Антипову зыбучую топь никогда бы не сунулись, да и ядовитые кочанные лопухи со съедобной дикой капустой нипочем бы не спутали. Что могло случиться с Болдыревыми? Весь город недоумевал. Однако в Мышуйске всегда так — поговорили, поговорили о загадочной истории, да и выкинули из головы. Только Василий не забыл, он-то Дормидонтыча, что называется, с пеленок помнил, вот и поселился в сторожке пасечника, когда жена Пустыша, не в силах больше терпеть его пьянство, выгнала мужа из дома.

Я не был близко знаком с Василием — так, виделись раза три на городском базаре, когда он, еще не окончательно спившись, торговал медом —? пасеку-то восстановил худо-бедно. Потом, рассказывают, начал самогонкой медовой промышлять, а затем и вовсе перестал появляться в городе. Чисто внешне я хорошо помнил Пустыша, он был похож на вяленого снетка — такой же маленький, тощий, почти невесомый, а лицо, темное от солнца и в несметных морщинах, словно сушеная груша. Лет пятьдесят ему было, не больше, а выглядел уж давно на семьдесят — допился, понятное дело. Вот почему теперь я удивился не на шутку. Василий необычайно окреп и похорошел. Пить, что ли, бросил или какой-нибудь йогой занялся? Ведь одним свежим воздухом и трудотерапией здоровье так не поправишь.

— Отлично выглядишь, Василий! — приветствовал я его.

Он в ответ хитро улыбнулся:

— Садись, мил человек, медовушки моей хлебни да рассказывай, с чем пришел.

Медовухи хлебнуть пришлось — иначе какой разговор с Василием! — но пойло оказалось добрейшее, по классическому рецепту сваренное и подействовало на меня исключительно благоприятно. Я сразу разоткровенничался, обо всех сомнениях своих поведал, про лыжню, приведшую меня в город рассказал, о старике Трифоне вспомнил, на учителя Твердомясова пожаловался и ждал, конечно, ответных признаний. Однако Пустыш все так же молча потягивал свою медовушку и все так же хитро улыбался.