Наше семейство отличалось радушием, гостеприимством и чистотой дома. Мать обычно говорила:
— Многодетная семья должна всегда держать дом в порядке и прибранным.
Она успевала убраться не только в доме, но и почистить все вокруг дома шагов на двадцать — двадцать пять. И вот среди этой чистоты дедушка к вечеру садился перед воротами в ожидании гостей. И так ежедневно.
Теперь я понимаю, что дедушка и мать стремились дать нам, их детям и внукам, не только домашнее, но еще и аульпое воспитание. А через рассказы аксакалов познакомить еще и с миром, лежащим за пределами аула. Хоть мельком, но познакомить. Они оба старались, чтобы мы выросли воспитанными людьми.
Родители мои были безграмотными. Впрочем, какое-то время они занимались в ликбезе и с грехом пополам выучились писать латинскими буквами[23] собственные имена: «Kaipbergen» и «Gulhan». Но, кроме собственных имен, ничего писать они не могли, а читать и вовсе не научились. Видимо, безграмотность виной тому, что отец, человек толковый и деятельный, так и не сумел подняться выше звания колхозного звеньевого. Мать же посещала курсы механизаторов. Читать не могла, но учила все наизусть. Во время войны она была в колхозе известной трактористкой. В последние годы жизни они оба и верить не хотели, будто когда-то умели расписываться латинскими буквами — забылась грамота. А вот если возле дома затарахтит трактор, то мать, прислушавшись, безошибочно определяла, какие неполадки в двигателе этого трактора.
Я не помню, чтобы в детстве или юности у меня с отцом были какие-либо разногласия. При всей разности характеров мы отлично уживались друг с другом. Он, в свою очередь, никогда не ссорился со своим отцом, то есть с моим дедушкой. Поэтому для меня были полной неожиданностью слова, сказанные дедушкой вроде бы и ненароком, но в то же время сказанные так, что я должен был их услышать и запомнить. Я и запомнил их на всю жизнь.
А слова вот какие:
— Когда я повзрослел, мой отец, а твой прадед, Тулек, подозвал меня однажды и говорит: «Сын мой, мы вроде как перестаем понимать друг друга». Я удивился, но перечить не стал. А потом уже и я сказал своему сыну, твоему, значит, отцу: «Мы почему-то перестаем друг друга понимать». Что поделаешь?.. Пройдет срок, и ты от своего отца услышишь то же. Пройдет срок, и ты своему сыну скажешь то же.
И вправду, когда я достиг совершеннолетия, мой отец Каипберген сказал мне: «Тулепберген, что-то мы начинаем не понимать друг друга. Какой-то ты становишься непонятный мне».
Ныне достигли совершеннолетия мои дети, и все чаще они кажутся мне непонятными, хотя слов, сказанных дедушкой отцу и отцом мне, я своим сыновьям еще не произнес. Неужто проблема отцов и детей вечная? Выходит, что так. Может, в том и состоит развитие человечества, что потомки понимают мир иначе, чем предки?
…Когда я родился, моему отцу шел двадцать первый год, а матери — девятнадцатый. Я стал их первенцем, их первой родительской гордостью, но они были еще молоды и неопытны. Потому воспитывали меня в основном бабушка и дедушка.
Дедушка советовал:«Не приставай к плачущему. Не спрашивай, чего это он плачет. Зачем лишний раз напоминать человеку о его горе. Захочет — сам расскажет. Лучше спроси у смеющегося, чему это он смеется. Пусть человек лишний раз поделится радостью».
Бабушка поучала:«Если найдешь чужую вещь, то не бери, а крикни три раза: я нашел то-то и то-то! Сыщется хозяин — верни. А нет — так отдай первому встречному».
Теперь уж не помню, следовал ли я этим советам в детстве, так что ни похвалиться, ни покаяться не могу. Но с годами почувствовал, что не могу равнодушно видеть чужих слез, у самого сердце сжимается. А от чужой радости сам становлюсь веселее, настроение улучшается. Это не к тому говорю, чтобы покрасоваться: вот, мол, какой я сердобольный и отзывчивый. Нет, я обыкновенный человек, и мне, как каждому, близки и чужие радости, и чужие беды.
Бабушка говорила:«В слове «человек» всегда есть мера твоей любви к другим людям, твоей признательности им».
Дедушка говорил:«Сказать про себя: «Я человек», — значит подумать: «А чем я другим-то полезен?» Кто об этом себя не спрашивает, тот не человеческое дитя, а звереныш».
10
У каждого народа свой алфавит, а еще своя азбука жизни — национальная педагогика. Мало того, я убежден, что и в каждой семье своя азбука жизни, своя семейная педагогика. И в нашем семействе был свой способ воспитания детей. Ныне, что называется «поздним умом», я начинаю его осознавать. Способ этот, на мой взгляд, состоял в том, что нас, детей, ненавязчиво наставляли при помощи различных легенд, преданий, сказок, притч, мудрых советов, рассказов, которые дедушка с бабушкой и отец с матерью порой черпали из жизни, а порой и просто придумывали нам в поучение.
Помимо этого была у нас в доме еще и своеобразная игра. Называлась она «Улетел от нас воробей».
Семейная игра. После ужина, перед сном, когда свет уже погашен и все в постелях, кто-то произносит:
— Улетел от нас воробей.
— Какой воробей? — спрашивает другой.
— А такой воробей, что у него сорок глаз и сорок ушей.
— Куда улетел?
— В другой дом.
— В какой дом?
— Узнаешь потом, — отвечает ведущий.
— Сколько там сыновей, сколько там дочерей? Ведущий говорит, ну, например: «Три сына, четыре дочери. Еще в том доме две коровы и девять овец…»
Наша задача угадать дом, который он имеет в виду. Но сделать это не просто. Таких семейств — три сына, четыре дочери — в ауле с десяток найдется. Нужны дополнительные сведения. Однако зачинщику нужно быть осторожным и не выдавать явных примет, потому что если он добавит, скажем, что хозяйка дома работает продавщицей в магазине, так ведь это каждому ясно, что речь о доме Караматдина, а если один из сыновей прихрамывает на левую ногу, тогда конечно же «воробей» прилетел к дому Есемурата. Но и скрывать существенные приметы ведущий не вправе. Иначе это все равно рано или поздно выяснится, и его признают проигравшим.
Чтобы вечером подольше вести игру, мы днем повнимательнее присматриваемся к своим соседям-аульчанам, стремясь приметить что-нибудь такое, что другим в нашей семье еще неведомо. Ну, допустим, у Каллибека отелилась корова. Или у Есемурата начали чинить крышу сарая. Конечно же не специально бегали подглядывать и разузнавать, а просто глаз уже был так наметан и память так устроена, что все новое в ауле моментально схватывалось и усваивалось. Кроме того, в игре можно было называть и бывших аульчан, откочевавших в другие аулы, и дальних родственников, проживавших в отдалении, но таких, к которым часто ездили в гости, а потому все участники игры могли знать их быт и уклад.
Игра эта была чрезвычайно полезна, ненавязчиво она понуждала нас, детей, вживаться в судьбы соседей. К тому же мы понимали, что такие же или схожие игры есть и в других домах, а значит, и к нам приглядываются, значит, и мы живем не за дувалом, а на виду у всего аула.
Тот сорокаглазый и сорокаухий воробей давным-давно улетел и под чьей стрехой ныне гнездится, теперь уже и не угадаешь. Я пробовал затеять эту игру со своими детьми, но ничего не вышло. Они смотрят телевизор, знают обо всем на свете, а о том, как живут, что думают, чем озабочены и обрадованы даже ближайшие соседи, об этом — нет — и не ведают и, похоже, ведать не хотят. С одной стороны, это вроде бы и хорошо, что сегодня уже не принято соваться в чужую жизнь, встревать в чужие личные дела. Были годы, когда такими встреваниями не одну судьбу поломали. Но, признаюсь, мне все чаще кажется, что теперь жители одного аула или одного большого многоэтажного дома напоминают людей, сидящих в общей комнате спиной друг к другу. Как-то это не по-людски.