– Качественная работа по индивидуальным заказам, – говорит взволнованный Папа. – Может, Тото тоже захочет присоединиться, когда вернется из армии, а? А что ваша сестра? Она может быть приемщицей, правильно, Лалита? Ты же любишь сидеть за столом и читать, верно?
Я тут же соображаю, что сейчас лучше всего промолчать.
– И знаешь, что еще, Папа? Мы написали на грузовике «Иносенсио Рейес и сыновья. Качественная обивка. Более сорока лет в деле». Это выглядит очень симпатично.
– Вау! Неужели уже сорок лет, Папа?
– Ну да, но нет. Приблизительно, – говорит Папа. – Заказчикам это понравится.
Папа устал. Мама велит нам поцеловать его на прощание, и мы идем на автостоянку, где нас ждет фургон, на обеих сторонах которого и на задней дверце написано название новой фирмы. ИНОСЕНСИО РЕЙЕС И СЫНОВЬЯ, КАЧЕСТВЕННАЯ ОБИВКА, БОЛЕЕ СОРОКА ЛЕТ В ДЕЛЕ.
Рафа прав. Это действительно выглядит очень симпатично.
85
Mi Aniversario[540]
– Cinco mil bolos[541], брат.
Папа сидит на телефоне. Звонит Малышу, звонит Толстоморду. Набирает номера поставщиков и музыкантов. Ищет, где можно снять зал.
– Mi aniversario, – то и дело говорит он. Тридцатая годовщина его свадьбы, хотя мы знаем, что Папа с мамой женаты не тридцать лет. А всего двадцать с чем-то, но Папа боится, что столько не протянет.
– Ya me voy. Я скоро уйду.
– Куда это ты собрался?
Папа делает телефонные звонки, сидя на кровати на груде цветастых подушек. На нем линялые пижамные брюки, ноги скрещены в белых тонких щиколотках. Майка на нем старая, ворот растянут так сильно, что он кажется худее, чем на самом деле, шея начинает провисать, как бородка у индюка, из ворота майки торчат седые волосы. Ему нужно побриться и подстричься, его голые ноги с длинными кривыми ногтями похожи на лапы Годзиллы.
– Сколько? – кричит Папа в телефонную трубку? – Но у меня семеро сыновей!!! Подумайте только! Семеро!!!
Над кроватью из позолоченной рамки на Папу смотрит Дева Гваделупская, а рядом с ней, в пластмассовой рамке, за разбитым стеклом – наш семейный портрет времен поездки в Акапулько. В комнате темно, светится лишь голубой экран телевизора, да еще желтая прикроватная лампа. Кругом беспорядок. Чистая и грязная одежда. Чистая сложена в стопки и ждет, чтобы ее убрали, грязная лениво весит на дверных ручках и стойках кровати – ждет, чтобы ее собрали в стирку. На полу свернутый носок рядом со стопкой журналов – мексиканскими комиксами ¡Alarma! номера которого предусмотрительно засунуты в пакеты, потому что Мама не терпит кровавых обложек, спортивными газетами ESTO и уважаемым новостным журналом с фотографией полнобедрой мексиканской старлетки на задней странице обложки. Скомканные бумажные салфетки усеивают холмы и долины одеяла, словно овцы.
– Да, мой друг. Тридцать лет, слава Господу! – продолжает Папа хвастаться кому-то в телефонную трубку.
Если бы не пузырьки и баночки с лекарствами на тумбочке рядом с кроватью, никто не догадался бы, что Папа болен. Там же следы последнего перекуса – банановая кожура и пустой стакан из-под молока, и всегда у него под рукой «моя игрушка» – пульт от телевизора.
– Привет, mija, – говорит Папа детским голосом, повесив трубку. – Как поживает моя красавица? Моя маленькая королева? Моя niña bonita? Кто любит тебя больше всех на свете, небо мое?
– Ты, – вздыхаю я и наклоняюсь поцеловать его в щеку. Он пахнет как баночка с витаминами. Слава тебе господи, запах смерти исчез.
– Всего один поцелуй? Но ты задолжала мне гораздо больше. Ты считаешь сколько поцелуев ты мне должна?
– Господи…
– Вот какая ты. Как плохо ты относишься к своему Папе. Жалеешь для него поцелуев. Бедный Папа. Вот окажется он на небесах, тогда ты о нем и вспомнишь. Поймешь, как сильно твой Папа любил тебя. Помни, никто не любит тебя так, как твой Папа. На Земле нет никого, никого, никого, кто любил бы тебя так же сильно, как он. Кого ты любишь больше… Маму или меня?