Выбрать главу

Ему измерили температуру и принесли немного вермишели. Он заартачился. Он хочет есть. Он здоров, и ему нужно мясо, иначе он объявит голодовку.

Он ругался с няней круто, весело, забористо, няня была молодая и смеялась. Соседи по палате тоже смеялись. Геннадий чувствовал себя, словно после бани — свежим и слегка разморенным, голова была ясной, хотелось сесть на подоконник и потрогать руками тополь. Он выпросил у соседа папиросу, закурил, закашлялся, няня подняла шум, и в это время начался обход. Геннадий сунул папиросу под кровать. Только сейчас перепутанный с явью бред приобрел какой-то смысл, и Геннадий смотрел на рыжего доктора со смешанным чувством досады, удивления и радости. Это было совсем уж вроде бы нелепо — радоваться человеку, которому нахамил и наболтал во хмелю такого, чего людям незнакомым болтать вовсе бы не следовало.

Рыжий доктор в белом халате неторопливо шел от одной койки к другой, и Геннадий уже приготовился к тому, что сейчас он скажет что-нибудь имеющее отношение к их встрече, может быть, даже напомнит, как этот недорезанный цыпленок гнал доктора из парка, но доктор оказался обыкновенным мелочным стариком. Он обиделся. Он решил не возобновлять сомнительное знакомство и задержался возле его койки ровно на столько, сколько требуется, чтобы узнать, жив Геннадий или уже окочурился.

«Ну и хрен с тобой, — подумал Геннадий, — не больно хотелось, только я сегодня все-таки впервые очухался по-настоящему, мог бы узнать, какой у меня жизненный тонус».

Он отвернулся к стене и стал ковырять пальцем штукатурку. Почему-то вспомнилось, как он лежал дома с воспалением легких и мать читала ему «Робинзона Крузо». Это первая книга, которую он помнит…

Рядом кто-то сел на табурет. Геннадий обернулся. Ага, пришел-таки. Ну давай, спроси меня, как это я ухитрился споткнуться об нож, спроси… я тебе что-нибудь такое отвечу.

— Есть, наверное, хочешь? — спросил доктор.

— А вы откуда знаете?

— По глазам вижу… Нянька жалуется, говорит, ты бунт поднял… Ладно, накормим тебя.

— А мне вообще-то можно? Как по медицинским правилам?

— У меня правило такое — пусть лучше человек от еды помрет чем от голода.

— Хорошее правило, — рассмеялся Геннадий. — Эдак я век из больницы не выйду. А курить мне можно? Нет? Ладно, я в форточку буду. Няня не увидит, я ее сагитирую… Помнится, доктор, вы меня спросили — чем я могу тебе помочь? Выходит — помогли. Как в воду смотрели… Много со мной возни было?

— Не очень…

— А говорят, я концы отдавал?

— Это потом. Пырнули тебя, понимаешь ли, неумело, грубо, и к тому же без асептики. Не поножовщина, а самодеятельность… Голова у тебя, однако, крепкая, бутылка вдребезги разлетелась.

— Сильно стукнули?

— Прилично.

— Дураком не буду?

— Это как знать…

— Нет, я серьезно.

— И я серьезно. От глупости не лечу. Не та профессия. Зашить — пожалуйста, отрезать — с удовольствием, а все остальное…

— Ладно, доктор, я понял… Я должен быть с вами предельно вежлив и любезен. Вы спасли мне жизнь. Говорят, вы торчали возле моей койки больше, чем надо.

— Ты хочешь поставить мне за это памятник?

— Нет, не хочу. Я уже пытался было одному поставить… Вот если бы вы мне принесли что-нибудь почитать? Как по вашим правилам — читать мне можно?

Доктор кивнул. Не прошло и получаса, как няня принесла завернутые в газету книги. Интересно, что? «Пусть меня всю неделю кормят манной кашей, если это не нравоучительные романы о том, что пить — плохо, а бороться и преодолевать трудности — хорошо», — подумал он, но, развернув газету, присвистнул. — Мать честная! «Три мушкетера». Это надо же! Ах, д’Артаньян, отважный гасконец, где ж ты раньше был, почему не протянул руку, когда я пузыри пускал? Тоже небось вино пил, забулдыга?.. Ну, ничего! Теперь главное — спина к спине, твоя острая шпага может мне пригодиться. Хотя дела у меня, господин мушкетер, из рук вон…»

Геннадию казалось, что весь их давешний разговор в парке помнится ему смутно и в общих чертах, но сейчас он мог повторить каждую фразу, и ему сделалось неприятно. «Ну и что? — подумал он по привычке. — Чего угрызаться? Угрызаться нечего. Такой твой образ жизни, и другого уже не будет». Но эта фраза, которую он повторял так часто за последние годы, показалась ему сейчас нелепой и чужой. Обыкновенный стыд обжег его. Простой человеческий стыд… И нечего, Гена, мудрить, ведь даже тогда, когда ты с усталым юмором висельника говорил себе, что все человеческие чувства ты оставил по канавам и вытрезвителям, тебе было больно и гадко, и ты пропивал себя снова и снова уже не потому, что тебя жгли и мучили какие-то мировые проблемы — нет! — ты просто уходил в хмельной туман, чтобы забыть этот стыд. Так ведь?.. А может, не так. Не знаю…