— А вы, как вы узнаете, что я сделал все правильно?
— Мне нет нужды этого знать, месье Трамонти. Нам не обязательно больше встречаться. Я вам доверяю.
И вот еще что. Мне представилось, что вот заявлюсь неожиданно к бухгалтеру или там страховому агенту, или портному, или музыканту, или бармену, — кто знает? — китайцу, и его жене-парикмахеру или служанке, или адвокату, или дизайнеру — тоже кто знает? — в самом сердце Нью-Йорка и с порога скажу: «Извините, могу я взглянуть на вашего сына? Мне нужно всего лишь убедиться, что это он и есть, просто скажу ему пару раз „ути-пути“. Или, если это возможно, наймите меня на короткое время бэби-ситтером». Нет уж, решено, буду себе потихоньку заниматься репортажем и перестану думать о возможных реинкарнациях моего отца, погибшего и похороненного более сорока лет назад. Если бы оказалось, что малыш Джеймс Эдвард Чен не страдает хромосомной недостаточностью, можно было бы надеяться, что у него сложится вполне обычная жизнь — что-нибудь среднее между Chinese tradition и American way of life[39]. И меня бы это не касалось, вот и все.
Я взял лист бумаги и ручку, чтобы набросать письмо Марьяне. Отправлю его по приземлении, а получит она его уже после моего возвращения, как и остальные, что напишу ей оттуда, но это уже вошло у нас в привычку: во время разлуки мы пишем друг другу почти каждый день, а в результате тот, кто остался дома, получает новости от другого иногда спустя много дней после его приезда. Марьяне случалось выходить у меня к почтовому ящику, чтобы посмотреть, не пришло ли уже письмо, которое она отправила мне неделю назад из России или Японии. Если да — она мне его зачитывала, и удовольствие от этого не становилось меньше, скорее наоборот, вырастало.
«Милая Марьяна, любовь моя!
Время не бежит ни по прямой, ни по кругу, оно движется циклами: события повторяются, однако не совсем уж одинаково, а почти. Вечное возвращение[40] существует, но вследствие этого „почти“ происходит вечное возвращение не того же самого, а чего-нибудь похожего. Например, в этот самый момент я нахожусь далеко от тебя, в самолете — как три года назад, когда отправился в Китай, по левую руку от меня какой-то тип чуть слышно похрапывает в своем кресле, как и три года назад (он, если не ошибаюсь, русский, а тогда соседом был китаец), но лечу я теперь на запад. Три года назад пассажирам тоже показывали на множестве экранов плохой американский фильм, и мне хотелось сбежать — например, к тебе. Чем отличается от того путешествия теперешнее, так это тем, что я решил не заниматься подспудной целью поездки (юным Ченом-Шенном и всей этой компанией моих новоявленных отцов), ограничусь официальным заданием, моей статьей, на которую мне, замечу в скобках, в общем-то, плевать (вот это не изменилось, тоже пример вечного возвращения все того же). И нафига я торчу здесь, над бесконечным океаном? Точно такая же мысль пришла на ум три года назад, на пути в Китай, разница лишь в том, что под крылом самолета тогда проплывала Сибирь: а вот это — вечное возвращение похожего. Оглядываясь назад, я вижу, что все эти истории — как бы это назвать? — шиты белыми нитками. Да, пойдет, — белыми нитками. И как я мог быть таким легковерным? Напишу тебе после приземления. Кстати, есть еще одна вещь, которая остается неизменной, но ты уже сама догадалась: обнимаю тебя и целую снова и снова, везде и повсюду.
Глава 13
От Достоевского к вавилонским башням
Как и весь мир, я множество раз видел эффектные кадры, где авиалайнеры врезаются в две вавилонские башни, и до сих пор не могу избавиться от мысли, что сделано это было довольно удачно. Событие было, конечно, грандиозным, страдание жертв безусловным — впрочем, любое другое страдание ему не уступает, — и хотя я не принадлежу к тем, кто встретил эту новость с восторгом, должен все же признать: сделано это было довольно удачно. Исламские радикалы, — говорил я себе, — просто восхитительно обыграли библейский сюжет: финансовая столица Запада, царство безраздельной власти денег, новый Вавилон, две надменные башни из стекла, взиравшие свысока на нищих и обездоленных, — все это сметено небесным огнем, причем заслуженную кару понесли одновременно вавилонская гордыня и мерзкие грехи Содома и Гоморры[41]. Тела трех тысяч жертв — разорванных на куски, задохнувшихся, сгоревших, разбившихся вдребезги о землю после падения с высоты в две сотни метров, — конечно, не принимались во внимание странным чувством удовлетворения, которое я никак не мог отогнать от себя. Мне хотелось бы пожалеть их, посочувствовать от всей души: их страдания, не сомневаюсь, были ужасны (но, повторю, не более ужасны, чем любые другие: человеческое существо по своей природе абсолютно, поэтому страдание каждого является суммой страданий всех остальных), я даже не принадлежу к числу тех, кто проводит параллель между этими страданиями и теми, что выпали на долю иракских, палестинских, сербских или сомалийских детей, переживших либо не сумевших пережить американские бомбардировки или козни американских же спецслужб в их странах: этот двойственный, объективный взгляд мне кажется не вполне нравственным, однако баллистическая и в высшей мере символическая точность огненных снарядов с неба, обрушивших финансовый центр Запада, вызывала во мне чувство удовлетворения, почти эстетического, признаться в котором я не осмелился никому, кроме Марьяны. Не осмеливался поделиться этим чувством, поскольку в то время, по горячим следам, никто из знакомых, вероятно, даже не стал бы слушать меня. Такие речи тотчас отнесли бы на счет гнусной политической зомбированности, глобальной ненависти к американской системе или недоверчивости к официальной пропаганде — а я бы этого и не отрицал, хотя все гораздо сложнее: насколько эта страна привлекательна, настолько же она отвратительна, с ее претензиями на мировое господство, циничной политикой, бесцеремонной наглостью, возведенной в культ продажностью, конституционным правом на насилие. В общественном мнении тогда царил консенсус, сложившийся из негодования, сострадания, ужаса, печали, и мои возражения были бы восприняты, не сомневаюсь, как бессовестная провокация, даже если они вполне искренни. Меня, конечно, этот консенсус выводил из себя, как и все консенсусы между благонамеренными людьми, я был счастлив, что не работаю, например, преподавателем в школе или коллеже, иначе пришлось бы, выполняя приказ сверху, проводить в аудиториях минуты молчания с учениками в память о жертвах. «А больше ничего не хотите?» — наверняка спросил бы я. Впрочем, можно было бы и согласиться — но при условии, что вставать для минуты молчания мы будем каждый день — в память о всех страданиях мира. Можно даже было бы возродить молитву перед уроками, почему бы нет? Говорил же Чоран[42]: «Нам не дано узнать, какой убыток понесли люди с тех пор, как отвыкли молиться». Итак, дети, приступим, помолимся сегодня за жертв Всемирного торгового центра, они этого достойны, а во все следующие дни будем молиться за других людей, они ведь тоже страдают — я вас уверяю, повод для этого у них есть. Школьники Франции, возможно, узнают наконец, это им не повредит, что существуют страдания, которые редко увидишь по телевизору, но тоже заслуживающие уважения.
39
40
Вечное возвращение — одно из основных понятий философии Фридриха Ницше (1844–1900). Однажды на прогулке в Альпах, когда он присел отдохнуть у пирамидальной скалы, на ум ему пришла мысль: «Эту жизнь, как ты ее теперь живешь и жил, должен будешь ты прожить еще раз и еще бесчисленное количество раз; и ничего в ней не будет нового, но каждая боль и каждое удовольствие, каждая мысль и каждый вздох и все несказанно малое и великое в твоей жизни должно будет наново вернуться к тебе… Вечные песочные часы бытия переворачиваются все снова и снова — и ты вместе с ними, песчинка из песка!» («Веселая наука»). Возможность повторения означает вечность, незыблемость всякого события: например, кто-нибудь, похожий на Ницше, сидя в тени той же скалы, подумает ту же мысль, и так непредвидимое количество раз. Следовательно, даже мимолетные события обладают лирической и метафизической ценностью (как в японской поэзии хайку). И поэтому же мы, полагал Ницше, должны стараться делать все так, как мы согласились бы поступать бесконечно: «Давайте отметим нашу жизнь печатью вечности… Твоя жизнь — это твоя вечная жизнь».
41
Название Вавилона (Бавел), согласно Библии, выводится от глагола балал («перемешивать»), хотя сами жители звали свой город Баб-Илу («Божьи врата»). В случае Вавилонской башни Бог наказал все человечество, наказал разноязычием за гордыню. В случае же Содома и Гоморры покарал за разврат и разбой народ содомитов, которые приставали даже к ангелам. Прототипом Вавилонской башни был снесенный по приказу Александра Македонского источенный временем восьмиярусный зиккурат, изначально достигавший высоты 90 метров: Александр планировал построить на его месте новый огромный храм для всех народов своей империи. По одной из версий, основанной на фотоснимках из космоса, на землях Содома (в переводе с иврита — «горящий») и Гоморры («потопление»), а также двух других содомитских городов — Адма и Севоим — теперь расположено Мертвое море. В Библии говорится: «пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь с неба, и ниспроверг города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих, и все произрастания земли» (Быт. 19:24–25). О тех же событиях говорится в Коране: «и на восходе солнца охватил их гул, и мы вверх дном перевернули их селенья и пролили на них дождь камней из обожженной глины… и был ужасен этот дождь для тех, кто был увещеваем, но не внял» (Суры 15, 26, аяты 73, 173).
42
Эмиль Мишель Чоран (1911–1995) — румынский и французский мыслитель-эссеист. После войны решил остаться во Франции и перейти на французский язык, порвав с прежним националистическим образом мысли. Афоризмы и эссе Чорана полны разочарованием в европейской цивилизации, мрачным скепсисом, неверием в прогресс, острым анализом ходячих предрассудков и исторических иллюзий, безжалостностью к себе и к человеку в целом.