Выбрать главу

... Так, в беглой статье Карсавина, не стремящейся к тщательному анализу, нам обнаруживается важное «недостающее звено», помогающее восстановить довольно внушительную картину де-местровских, и шире — католических, отзвуков и влияний в творчестве «славянофила-футуриста». (Не правда ли, какая причудливая, барочная смесь мотивов?) Этой картины вполне достаточно, чтобы без колебаний присоединить его имя к немалому списку русских мыслителей и деятелей, испытавших на себе влияние автора «Петербургских вечеров». Небезынтересно свести здесь воедино хотя бы основные имена из этого списка: Александр I — М. С. Лунин — М. Ф. Орлов — П. Я. Чаадаев — В. С. Печерин — Ф. И. Тютчев — Л. Н. Толстой — Л. П. Карсавин. Весомость списка вместе с решительной несводидмостью его членов ни к какому общему знаменателю, наводят на мысль о том, что в фигуре де Местра — мягко говоря, очень далекого от русофильства! — ощущалось нечто притягательное для русского восприятия. В начале своей статьи Карсавин приводит фразу Сент-Вёва: де Местр «просыпается утром с обнаженной шпагой и уже готов рубить направо и налево». Но у русского читателя эта фраза немедленно вызывает в памяти знаменитый отзыв о Хомякове: по словам Герцена, основатель славянофильства, «как средневековые рыцари, караулившие богородицу, спал вооруженным» [15] . В этой неожиданной перекличке образов нам и приоткрывается сродство. Де Местр действительно очень близок некоторому духовному типу, характерному, как ни странно, скорее для русской, чем западной культуры и ярко воплотившемуся в ранних славянофилах: типу «светского богослова», бескорыстного рыцаря веры — но и мысли, Церкви — но и «самобытности», органических народных начал. В пределах этого типа, привлекательного и «своего» в истории русской культуры, он являл, однако, четкую альтернативу славянофильству, которое, разумеется, многих могло и не удовлетворять. Такова, пожалуй, в беглых словах формула его воздействия...

Возвращаясь же в заключение к Карсавину, признаем, что мы опять были гиперкритичны к нему. Тема влияний не должна заслонять верный взгляд на него как на оригинального и самостоятельного философа. Его «этюда» достаточно критична к де Местру и, что еще гораздо важней, в ней непрерывно ощутим ток противоречия, рождаемый одним главным расхождением: расхождением между футуризмом Карсавина и пассеизмом де Местра. В прямую противоположность своему герою автор «этюды» обращен к будущему, которое для него означает рождение нового, творчество как «усовершение», преодоление несовершенств сущего. Эта коренная противоположность не может не сказываться на всем, создавая решительное несходство их исторического чувства, философского темперамента, религиозного типа. И потому в их связи не столько зависимость, сколько притяжение разных полюсов, еще одна из тех острых антиномий и неожиданных сочетаний, которыми всюду пронизано творчество Карсавина. Славянофил — историк католичества, явно не чуждый его влияний. Футурист-медиевист. Создатель учения о личности, возможно, самого основательного в русской философии, учащий, что «все сущее лично» [16] , и сводящий едва не к ничтожеству личность отдельного человека... Перед нами поистине doctor subtilis русской религиозной мысли, и, конечно, мы здесь могли разве что в малой мере осветить выстроенные им спирали и лабиринты.

Обсуждение и анализ мысли Карсавина будут, надеемся, продолжены: они имеют сегодня отнюдь не только академический интерес. Из сказанного выше уже видна была явная неустарелость этой мысли, ее тем и апорий, в сфере социальной философии. Но это еще не самое важное. Карсавин принадлежит к традиции — и судьба его философского дела неотделима от судеб этой традиции в целом. В центральном, соловьевском русле русской религиозной философии, творчество его на сегодня — заключительный пункт, последняя страница развития. И значит: возможно ли возродить это русло, найдутся ли для этого неисчерпанные внутренние ресурсы — на все такие вопросы нельзя ответить, не вглядываясь в философию Карсавина. Как мы уже говорили, насущные задачи самобытного русского философствования связаны ныне с обдумыванием, философскою проработкой энергийно-экзистенциальных, благодатных аспектов духовного опыта православия. И, может быть, именно в метафизике Карсавина всего отчетливее и резче выявилась та дистанция, которая отделяла еще мысль Серебряного Века от овладения подобною проблематикой. С другой стороны, наиболее глубокого продвиженья в ней русская мысль достигла покуда в трудах парижского богослова В. Н. Лосского (1903—1958), который вместе со своим отцом, Н. О. Лосским, покинул Россию, как и Карсавин, в группе изгнанников 1922 года. Но В. Лосский — ученик Карсавина, он воспринял многие его важные идеи — в учении о личности, в трактовке догматов... Что же в итоге? Ситуация Карсавина, его роль в проложении будущих путей русской мысли снова антиномичны, парадоксальны. И вернее всего выражает их древняя формула, которая всегда сопровождала его как лейтмотив мысли и души его: Жизнь чрез смерть.—Аще зерно пшенично пад на земли не умрет, то едино пребывает: аще же умрет, мног плод сотворит. (Ин. 12:24.)

вернуться

15

Герцен А. И. Былое и думы. Сочинения в 9-ти тт., т. 5. М., 1956, с. 157.

вернуться

16

Карсавин Л. П. О личности. Каунас, 1929, с. 165