Выбрать главу

Васильев Борис

Картежник и бретер, игрок и дуэлянт

Борис Васильев

Картежник и бретер, игрок и дуэлянт

Несколько слов об авторе:

Признанный мастер слова, автор знаменитой повести "А зори здесь тихие" Борис Васильев в своих последних произведениях обращается в основном к прошлому, находя там ответы на многие трагические вопросы сегодняшнего дня. Четыре исторических романа, написанные им в разные годы ("Картежник и бретер, игрок и дуэлянт", "Были и небыли", "Утоли моя печали:" и "Дом, который построил Дед") органично сложились в единое повествование о жизни российской дворянской семьи на протяжении столетия.

Несколько слов о книге:

На фоне исторических событий - восстания декабристов и покорения Кавказа, русско-турецкой войны и коронации последнего царя - перед читателем проходят и описания романтических любовных историй, и картины армейского и помещичьего быта, и непростые семейные взаимоотношения: Но частные, на первый взгляд, события позволяют писателю предаться глубоким размышлениям о судьбе России века минувшего, неразрывно связанного с веком нынешним, о русской интеллигенции, о чести и долге перед Отечеством, о тех мучительных испытаниях, которые ему предстоит пережить...

ОТ АВТОРА

Видит Бог, эти записки существовали. Мама мне говорила о них, да и я что-то припоминаю по первым ощущениям детства. Пожелтевшие страницы старой-престарой бумаги, черные, местами выцветшие чернила, чужой, странный, почти нечитаемый почерк. В Смоленске, помню... а может, то было в нашем Высоком, у деда Ивана Ивановича?.. Не удержала этого память моя, мала была еще слишком. Во всяком случае ни в Москве, ни тем паче в Воронеже этих очень ломких бумаг я уже припомнить не могу. Сестра предположила, что, возможно, они так и остались тогда то ли в Высоком, то ли в Смоленске. Но по тем местам прокатилась война, и все наши семейные архивы пропали в ее огне.

А мама мне, помнится, что-то читала. То, что касалось встреч ее прадеда с Пушкиным. И что-то осело в памяти. Скорее, стиль, способ прапрадедовского видения, мышления и мироощущения, отразившиеся в записи. Это-то тогда меня и поразило: ощущения свои я, слава Богу, помню хорошо.

Великие войны и смутные времена - единственные провалы в историях народов, в яростной беспощадности которых горят даже рукописи. А ведь такой человек существовал на самом деле. Реально существовал: мне о нем говорил Натан Эйдельман, прочитав мой роман "Были и небыли", в котором рассказывалось о судьбе моих дедов - многочисленной дворянской семьи Олексиных.

- Почему бы вам не подумать о своем прапрадеде? С ним приятельствовал Александр Сергеевич, доверивший ему на хранение запрещенные цензурой строфы из "Андрея Шенье". Любопытный был поручик, пушкинисты вам о нем расскажут.

Это был не просто добрый знакомец Александра Сергеевича, а мой родной прапрадед. Если бы не он, то и меня не было бы на свете: генетическая цепочка не признает разрывов и замен. А коли так, то я обладаю нравственным и моральным правом рассказать о вас, мой дорогой предок, все, что смогу. С искренней любовью и горячей благодарностью потомка...

"Записки" предварялись - вот это помню ясно, зрительно помню - написанными явно позднее (иной цвет чернил, почему я и запомнил) строками, обращенными к будущему читателю. К сыну, а возможно, и к внуку - далее автор, по всей вероятности, в поросль свою не заглядывал. Однако следует учитывать, что эти записки были прежде всего семейным сочинением, изначально не претендующим на широкую читательскую аудиторию. Вероятно, в старости предок перечитал написанное и, ни слова в нем не изменив (что он особо подчеркивает), счел все же необходимым кое о чем предуведомить своих потомков, почему я и позволил себе назвать это обращение "Предуведомлением". Название и неточное, и какое-то казенное, канцелярское, что ли, но пред нами - документ, по самому жанру своему допускающий некую нетворческую, если позволительно выразиться так, терминологию.

Единственное, что я, поразмыслив, добавил, так это объяснение некоторых простейших иностранных слов и предложений, которые никакого перевода на русский язык когда-то не требовали, поскольку существовали в обиходе. Но то в той, канувшей в Лету России. А в нашей, современной, подчас и русские слова переводить приходится...

Итак:

ЗАПИСКИ

Сбоку - другими чернилами - то, что я дерзнул назвать

"Предуведомлением":

Ad patres, дорогие мои, ad patres!

("К праотцам". То есть "ухожу к праотцам,

умираю").

Скоро, очень скоро предстоит мне рапортовать Господу со всей искренностью и по всей форме, долженствующей По-следнему Параду. А посему, ревизуя дела свои земные, дошел я и до сих "Заметок", а перечитав их, за благо почел не трогать ни единого слова, ничего не прояснять последующими событиями и, Боже упаси, ничего не менять. Ни единого написанного когда-то слова, ни буквы единой. Не посягайте же и вы на Час Творения своего, в чем бы оно ни заключалось, в малом или великом, ибо не вам, не вам судить о сем. Не вам и Час тот принадлежит, но истории лишь одной, переписывать которую вы не властны, ибо нет большего святотатства, чем подгонять жизнь и деяния предков под сиюминутные свои интересы. Но дабы все вам было ясно и понятно, как ясно и понятно было мне, когда писал я сии "Заметки", я, с тщанием обдумав все, решился дозволить себе лишь разбить записи сии на части ради лучшего вашего усвоения и понимания и наименовать каждую такую часть соответственно своим собственным соображениям.

Итак, пред вами, младое племя мое, curriculum vitae ("жизнеописание") предка вашего Александра Олексина.

О ТВЕРДОСТИ НЕЗРЕЛЫХ ГРУШ

И КИСЛОТЕ НЕЗРЕЛЫХ ЯБЛОК

Святки. И день пока не нужен

- Приказано сказать, что для вашего благородия их сиятельств навсегда нет дома.

От кого и когда я эту фразу услышал - потом. Все станет ясным потом, когда я сам начну соображать. А пока - примите как данность, ибо начал я со слов лакейского отказа в душевном стремлении своем. А die ("от сего дня"), как говаривали древние. A die!

Поворотил я тогда от того дома молча и как бы в некоем трансе, что ли. Вскочил на Лулу, помчал... В нашу Антоновку, думаете? Как бы не так! В поля помчал, в леса помчал, аки фавн, коему в вакханалиях отказали.

Туман стоял не вокруг, а внутри. Первозданный туман: клубился, светился и одурманивал единовременно и единообразно. А снаружи - ох и добрый был морозец! Стало быть, внутри у меня - туман, снаружи меня - мороз. И я зачем-то на этом морозе тулупчик сбросил. Жарко мне, видите ли, стало, невыносимо жарко.

И опять - ни одной мысли в голове. Так, обрывки. "Ах, приказано!.. Ах, со мной играть вздумали?.. Ах, неугоден стал?.. Ну, так я вам сейчас..."

А что - сейчас? Что - сейчас-то, когда туман внутри и одурманивает, и огнем жжет неистовым?.. А то, что ничего мне в голову не пришло, кроме как Лулу остановить, с седла в снег спрыгнуть, хлопнуть ее по шее горделивой и столь же горделиво наказ отдать:

- Скачи домой, Лулу, я в бездну ухожу.

Лулу ушла, хотя и фыркнула. Славной выездки лошадка была, послушна и ума хорошего. А я, видно, дурного, потому что тут же на снег навзничь упал и руки крестом раскинул. Нет, замерзать я, помнится, тогда не собирался, но нестерпимый жар пек изнутри, и я его решил гасить снаружи.

Ну представьте себе: утро, зима, заснеженные нивы, леса да перелески. Снег промороженный, сухой, как порох, мягкий, как пух, и я - в той постели. Застелили мне поле, занавесили морозом и накрыли меня тишиной...

Сколько так пролежал, неизвестно, потому как холода не чувствовал совершенно. Ничего я тогда не чувствовал, кроме обиды раскаленной, да и не думал ни о чем, признаться. Может, час лежал недвижимо, может, и более того, а только жар мой внутренний с внешним как-то уравновесился, что ли. И туман рассеиваться начал, и вместо обрывков в голове впервые мысль прорезалась: "А где я, собственно? Где люди, где Антоновка, где родительское гнездо, пращуром Опенками названное - в насмешку, что ли? Где мир людской и куда идти мне в мире этом?.." И я сел в некой вполне трезво возрастающей тревоге. И такой холод ощутил вдруг, будто один я одинешенек на всей Земле во времена великого оледенения...