Выбрать главу

— Запах мне неприятен, голова болит. Но ловушка, надо думать, на вервров поставлена, а мы и есть вервры, — Дорн сказал и ощутил, как по спине продирает озноб. — Матушка, как же мне удержаться и не пойти его убивать?

— Сам думай, как. О сыне думай, — безмятежно посоветовала Ула и встала в рост. Немного отдышавшись, она удалилась в дом и вернулась, держа на руках наследника семьи Боув. — Вот всё, что мы берём из дома. Сабля при тебе? Более ничего не жаль?

Дорн усмехнулся, огляделся: стриженные кусты, старательно выкошенная трава, шиповник пяти оттенков, валуны для украшения садов — как теперь модно. Всё своими руками. И ничего не жаль. Он ощутил, как пропадает злость. Только где-то глубоко в душе осела горечь, жжёт… Если встать и заняться делом, уймётся и она. По крайней мере, пока. Не надо думать и злиться, Ула права. Куда важнее спуститься в подпол и рывком взвалить на спину бочонок с драгоценным, трижды перегнанным, настоем на травах. Душевно сделан, горит без дыма и остатка.

Удар кулака взломал дубовый бок бочонка. Сразу запахло лесом и волей, праздником и безрассудством… Дорн плескал на стены, на шторы, смаргивал влагу и усмехался криво, не понимая себя. Горечь не уходила. Да что ему этот сарай! Еще когда он был пацаном, сто раз представлял, как подожжёт ненавистное родовое гнездо, где он заперт один, где, даже будучи наследником покойного отца, он всем видится как выродок и отщепенец.

Когда дом загорелся, Дорн упрямо стоял так близко, что волосы трещали и пахли палёным, а румяное лицо, кажется, запекалось болезненной улыбкой… Рыжее пламя плясало, пьяно гудело. А горечь так и не могла выгореть, уняться.

Дорн отвернулся и побрёл по дорожке, прикрыв воспалённые глаза. Под ногами хрустел мелкий камень. Вдали перекликались люди: заметили дым и, пожалуй, уже со вкусом обсуждали удел графа-погорельца, от рождения и до сего дня столь нищего, что терять ему нечего. Но и сберечь ничего не получится: хотя в столице пять пожарных вышек, от ближней до графского сарая — неблизко.

— Неужто Лия не видела? — вдруг возмутилась травница.

Дорн вздрогнул, распахнул глаза. Рассмеялся, признал наконец: да, это не дым ел их, это самые настоящие слезы… Он, оказывается, умеет плакать. Ему, оказывается, жаль терять то, что было памятно. Даже свою детскую ненависть к отцу — жаль.

— Донго не бывали у нас с весны, — проглотив ком горечи, выговорил Дорн. — Мы сами наведывались. Лия гордится их новым домом и мы… потакаем. Хотя у них тесновато.

— Не станешь упираться, если приглашу пожить у нас? — осторожно спросила Ула.

— Лучшее место в мире — «Алый лев», — широко, безумно улыбнулся Дорн, шагая к дороге и уже различая её за опушкой парка. — Я там больше дома, чем здесь. Я хочу жить там. Или хотя бы гостить. Есть кому дать под дых. Есть Омаса, чтоб мне тоже стало больно. Весело. Просто. Душевно.

Он миновал прореху ворот без створок — и впервые с весны не споткнулся. С души наконец-то свалился камень, сделалось легко и светло. Дорн рассмеялся, обернулся к травнице… и резко смолк, уже с обнажённым клинком в руке.

Скакун Альвира был не чета Алому Пэму, и масть бледновата, и покорности в согнутой шее слишком много. До боли: вон как строгие удила пилят конские губы! Пена срывается розовая, пятнает глянец шкуры, скатывает в шарики дорожную пыль.

— Рассмотрела, — прошипел бес, глядя мимо травницы. — Опять успела и встряла.

Дорн в два прыжка оказался рядом с Улой, собрался её подвинуть, закрыть… и замер, не понимая себя и не споря со своим зверем.

Травница безмятежно смотрела — так же, как бес, мимо собеседника. Вернее, сквозь него. Она держала на правой руке малыша-Боува. А левую, пустую, медленно и с некоторым усилием поднимала. Так странно — не понять жеста, не уловить его смысла и не разобрать, отчего в движении копится угроза.

Дорн, заворожённый, следил за рукой. И бес следил.

«Так держат руку на охоте, ожидая хищную птицу с добычей», — вдруг пришло понимание. Только нет птицы! Нет — а рука дрогнула, будто приняла вес…

— В древней книге о белых лекарях сказано: держат смерть на левой руке своей, — выговорила Ула тоном, смутно напоминающим повествовательный говор Монза, когда он читает важную летопись. — До чего ж тяжкая она, ноша левой руки лекаря. Иной раз все силы надобно прикладывать, чтобы не сломаться.

Слабый ветерок качнулся, освежил лицо травницы, разжёг искры алости на кончиках волос Дорна — и погнал волну шелеста от кроны к кроне, всё дальше в графский парк. Волна убегала — а в другую сторону улетал, стихая, бешеный топот копыт.