Выбрать главу

Время шло, задачи, поставленные перед моим пребыванием в деревне, постепенно выполнялись. Я подрос, как-то воспитался и даже немного оздоровился. Понятно, что хромота — результат полиомиелита — сохранилась, но я её почти не замечал и в играх мог вполне соответствовать своим деревенским сверстникам. Собственно от них я почерпнул ещё одну немаловажную вещь, а именно — белорусский язык. Я целиком и полностью перешёл на белорусский, говорил на нём, думал, категорически утеряв русский, по малости лет не усвоенный мною прочно. Ведь в нашем селе он не был языком межличностного общения. Сей факт сыграл не слишком значительную, но всё же однозначно отрицательную роль в моей будущей артистической карьере. Уже по возвращении в Москву я долго и тяжело переучивался на великий и могучий, сохранив в своём произношении некоторые фонетические особенности языка белорусского, которые впоследствии околотеатральными людьми рассматривались как профессиональные неточности, а иногда и как актёрская непригодность.

Жизнь моих родителей в Москве шла своим чередом. Они продвигались по службе, всё больше становились москвичами. У них родился второй ребёнок, моя младшая сестра Марина. Мама с папой, наконец, поженились, а я получил свою нынешнюю фамилию Гаркалин. Меня забрали в столицу, где родителям предоставили одну комнату в коммунальной квартире в Сыромятниках, вблизи Андроникова монастыря, на берегу Яузы. В квартире проживали ещё две семьи.

Монастырь возвышался напротив дома, я непрерывно мог наблюдать его в окно, когда делал уроки. Эстетика храма влияла на моё ещё детское, формирующееся сознание, приучая меня к чему-то вечному, величественному, духовному. В противовес ему существовал Курский вокзал, вокруг которого протекала моя тогдашняя жизнь. Этот человеческий муравейник знакомил меня с иной жизнью, более приземлённой, бытовой, многоголосой, многоязыкой, насыщенной, в чём-то комичной и забавной. Не знаю, какое из двух этих детских впечатлений оказало на меня большее влияние. Впрочем, скорее всего, на меня влияла и река, уносившая детское воображение куда-то в неизведанное и страшно далёкое. Возможно, именно тогда у меня развился острый интерес к путешествиям, новым местам, городам, странам.

Школа

Школу я не любил, впрочем, она отвечала мне взаимностью. Причём, моя нелюбовь была стихийная, скорее из чувства самозащиты. Её же, наоборот, мощная и продуманная. Она давила на меня всеми своими отработанными методиками, неприкрытой лживостью, называемой воспитанием советского человека. Ничего кроме чувства постоянного унижения в той школе я не испытывал. Вспоминая своих соучеников, думаю, что и они тоже. Причём, я не хочу винить в этом учителей. Они были людьми столь же униженными, как и мы, только занимали следующую после учеников ступень в иерархии всеобщего унижения. Их давили сверху, они, в свою очередь, давили нас, находящихся снизу.

Я совсем не готов был к сопротивлению устоявшейся системе, все мои близкие были вполне советскими людьми и не слишком ощущали удушливую атмосферу, царившую в стране. Я вяло противился происходящему, не испытывая особого интереса к школьной программе. Спасало только чтение, несколько скрашивавшее неприглядную действительность. Но и оно было тематически крайне ограниченно. Никакого допуска к литературе, не издававшейся у нас, либо издававшейся редко, у меня не было. Оставались только разрешённые властью классики или той же властью «назначенные» писатели с правильной идеологической установкой.

Ещё больше меня притягивало кино, которое занимало всё моё воображение. Я проникал в наш клуб, прятался там под креслами и мог смотреть все сеансы подряд. Таким способом я посмотрел картину «Мужчина и женщина» Клода Лелуша, которая в моём пересказе однокашникам выглядела просто чудовищной порнухой. Что делать, в СССР секса не было, и таковы были наши представления о большой и трагической любви. Хуже другое, я-то был несмышлёным мальчишкой, но ровно также рассуждали вполне взрослые дяди и тёти, которые и навязывали своё ви́дение мира огромной стране.