Ошейников заерзал на диване.
— Позвольте, несгораемый шкаф не может быть на необитаемом острове!
Редактор призадумался.
— Стойте, стойте, — сказал он, — у вас там в первой главе есть чудесное место. Вместе с Робинзоном и членами месткома волна выбрасывает на берег разные вещи…
— Топор, карабин, буссоль, бочку рома и бутылку с противоцинготным средством, — торжественно перечислил писатель.
— Ром вычеркните, — быстро сказал редактор, — и потом, что это за бутылка с противоцинготным средством? Кому это нужно? Лучше бутылку чернил! И обязательно несгораемый шкаф.
— Дался вам этот шкаф! Членские взносы можно отлично хранить в дупле баобаба. Кто их там украдет?
— Как кто? А Робинзон? А председатель месткома? А освобожденные члены? А ревизионная комиссия?
— Разве она тоже спаслась? — трусливо спросил Ошейников.
— Спаслась.
Наступило молчание.
— Может быть, и стол для заседаний выбросила волна?! — ехидно спросил автор.
— Не-пре-мен-но! Надо же создать людям условия для работы. Ну, там графин с водой, колокольчик, скатерть. Скатерть пусть волна выбросит какую угодно. Можно алую, можно малиновую или бордовую. Я не стесняю художественного творчества. Но вот, голубчик, что нужно сделать в первую очередь — это показать массу. Широкие слои трудящихся.
— Волна не может выбросить массу, — заупрямился Ошейников. — Это идет вразрез с сюжетом. Подумайте! Волна вдруг выбрасывает на берег несколько десятков тысяч человек! Ведь это курам на смех.
— Кстати, небольшое количество здорового, бодрого, жизнерадостного смеха, — вставил редактор, — никогда не помешает.
— Нет! Волна этого не может сделать.
— Почему волна? — удивился вдруг редактор.
— А как же иначе масса попадет на остров? Ведь остров необитаемый?!
— Кто вам сказал, что он необитаемый? Вы меня что-то путаете. Все ясно. Существует остров, лучше даже полуостров. Так оно спокойнее. И там происходит ряд занимательных, свежих, интересных приключений. Ведется профработа, иногда недостаточно ведется. Активистка вскрывает ряд неполадок, ну хоть бы в области собирания членских взносов. Ей помогают широкие слои. И раскаявшийся председатель. Под конец можно дать общее собрание. Это получится очень эффектно именно в художественном отношении. Ну и все.
— А Робинзон? — пролепетал Ошейников.
— Да. Хорошо, что вы мне напомнили. Робинзон меня смущает. Не то чтобы фамилия идеологически не выдержанная. Знаете ли, Робинзон, Керзон. Просто, нелепая, ничем не оправданная фигура нытика. Выбросьте его совсем.
— Теперь все понятно, — сказал Ошейников гробовым голосом, — через неделю будет готово.
— Ну, всего. Творите. Кстати, у вас в начале романа происходит кораблекрушение. Знаете, не надо кораблекрушения. Пусть будет без кораблекрушения. Так будет занимательней. Правильно? Ну и хорошо. Будьте здоровы!
Оставшись один, редактор радостно засмеялся.
— Наконец-то, — сказал он, — у меня будет настоящее приключенческое и притом вполне художественное произведение.
Поздно ночью Ошейников, сжав голову руками, сидел за столом.
Надо сказать, что Ошейников был плодовитым писателем. На его столе в творческом беспорядке были разбросаны рукописи — оперетты: "В волнах самокритики", "Фокс на Полюсе"; сельские частушки: "Мой миленок не дурак, вылез на акацию, я ж пойду в универмаг, куплю облигацию"; романсы: "Пылали домны в час заката, а ты уехала в ландо", "Ты из ландо смотрела влево, где высилось строительство гидро". Из-под романсов высовывалась историческая пьеса "Столетняя война", начинавшаяся ремаркой: "Граф опрокинул графиню на сундук и начал от нее добиваться".
Всю эту творческую лабораторию покрывала внушительная рукопись "Ее бетономешалка" (производственная пьеса в 8 актах), по поводу которой режиссер Принципиального театра сказал: "Послушайте, Ошейников!.. Ваша пьеса только в чтении занимает двое суток. Кроме того, в третьем акте у вас участвуют души умерших. Бросьте вы это. Поймите же, что чудес на свете нет, а гением творения их является человек. Материалистам призраки вообще нипочем, тем более нам, как марксистам"…
Тут, конечно, удобно было бы порадовать читателя экстренным сообщением о том, что мягкий свет штепсельной лампы бросал причудливые блики на лицо писателя, что в доме было тихо, и лишь поскрипывали половицы, да где-то (далеко-далеко) брехала собака.
Но к чему все эти красивые литературные детали? Современники все равно не оценят, а потомки проклянут.
В силу этого будем кратки.