Выбрать главу

Когда Люба была маленькой, мама привела её в эту парикмахерскую, хотя там было написано: «Мужской зал». Мама сказала:

— Ничего. Пусть подстригут под мальчика, это будет гигиенично, а то вон какие лохмы. — И мама приподняла тёплой ладонью волосы на Любкином затылке.

В этом мужском зале работал всего один парикмахер, хотя было два больших овальных зеркала и два кожаных кресла с деревянными ручками.

—      Мастер занят, — сказал швейцар и подал маме газету-флаг.

Мама из вежливости стала читать газету, а Любка всунула голову в зал. В кресле у окна сидел дяденька, он смотрел в потолок, как будто мечтал. А затылок положил на маленькую кожаную подушечку, похожую на те, которые подкладывают под пятки, когда туфли жмут. Парикмахер, тощий, с длинными ямами на щеках, водил длинной, сломанной пополам бритвой по тонкой дядькиной шее, ловко обходя острый бугор посредине. На бритве оставалась мыльная пена и короткие тёмные волоски. Парикмахер часто вытирал бритву жёлтым вафельным полотенцем, перекинутым через дядькино плечо, а дядька этого даже не видел. Смотрел себе в потолок, и всё.

—      Височки подправим? — спросил мастер каким-то притворным голосом.

—      Подправь, Павлик, — проурчал дядька.

«Павлик, — подумала Любка. — Смех. Разве Павлики такие бывают? Павлики — это дети, они ходят в сандалиях, и штаны у них на лямках крест-накрест». Она посмотрела на длинного, согнутого кочергой парикмахера, представила себе, как он ходит по залу в круглых сандалиях с дырочками и в коротких штанишках и громко засмеялась. Павлик поглядел на неё добрыми вытаращенными глазами и подмигнул. Подмигивал он не глазом, а всем лицом — щекой, бровью, даже подбородком. Люба никогда не видела, чтобы так мигали, и раскрыла рот от неожиданности. Парикмахер передразнил её и тоже открыл рот буквой «О». Но заметил, что толстяк удивлённо смотрит на него в зеркало, и принял серьёзный вид, закашлялся и поскорее притворился, что кривлялся не от весёлого нрава, а просто кашлял. Любка сразу полюбила этого Павлика. Он отряхнул краем жёсткого полотенца дяденькин затылок, проводил дядьку до двери и крикнул неправдашним голосом:

—      Слеущ-щ-щ!

Любка не сразу поняла, что это значит — «следующий», то есть она. Мама положила на столик с бордовой скатертью газету, взяла Любу за руку и повела в зал. Павлик провёл узкой рукой от Любкиного затылка к макушке, положил доску на подлокотники кресла, подхватил Любку под мышки и посадил на доску.

—      Как на троне, — сказал Павлик и опять смешно подмигнул всем лицом.

Любка его ни капли не боялась, она хотела ему тоже подмигнуть, но не умела, просто сильно заморгала двумя глазами сразу. А потом стала смотреть в зеркало. В зеркале было светло и просторно, от этого Люба показалась себе красивой. Дома она никогда не видела себя такой. Волосы нависали над лбом прямой линией и прикрывали брови. Глаза смотрели из-под волос, серые, круглые и блестящие. Углы рта загибались кверху. Вид получался весёлый и бесстрашный. С новым для себя интересом и удовольствием Люба рассматривала себя и не обращала внимания на острое щёлканье и взвизгивание ножниц вокруг головы. Только когда Павлик стал водить ледяной машинкой по затылку, она съёжилась, втянула голову в плечи:

—      Щекотно.

—      Боишься щекотки? Ревнивая, значит, — непонятно сказал Павлик. Он сдёрнул с Любы простыню: — Всё готово, стрижка-люкс.

Шея у Любки стала тонкая, ушам было холодно и сиротливо. Не хотелось больше смотреть в зеркало, и она отвернулась.

—      Хорошо, — сказала мама, — аккуратная голова.

Потом Люба не ходила больше в эту парикмахерскую: мама решила, что пора отращивать косы.

—      У меня были лучшие косы во всей школе, — говорила мама и завязывала по бокам Любкиной головы две коротких взъерошенных метёлочки...

От парикмахерской совсем близко до угла. Любка вмиг пробежала за угол, не остановилась даже у керосинной лавки, хотя это было самое симпатичное место на всей Плющихе, и называлось оно странно — лавка, как будто скамейка, а не магазин. А на самом деле это магазинчик, обитый буроватым железом. В глубоком квадратном котле плещется керосин — тяжёлый, тёмный. А на полках лежат связки толстых жёлтых свечей и стоят ящики с гвоздями. Но сегодня нельзя войти в прекрасную тесноватую керосинную, потому что и так уже неизвестно, что теперь в школе будет. Люба представила себе пустой широкий школьный коридор с коричневым блестящим полом. Коридор не такой уж длинный, но если опоздать, он становится гораздо длиннее — идёшь по нему, идёшь, а конца нет. Стараешься шагать бесшумно, а всё равно каждый шаг раздаётся громко. Но самое трудное — открыть дверь класса, когда там идёт урок. Все сидят за партами, и Вера Ивановна на своём месте, им там хорошо. А ты топчешься в дверях и получаешься отдельно от всех, самая виноватая и у всех на виду. И берёт тебя тоска, и кажется, самое большое счастье на свете сидеть на своём месте, и парта, наверное, тёплая. Только бы разрешила Вера Ивановна сесть. Если разрешит, ты уже никогда в жизни не опоздаешь. Будешь вставать даже до того, как зазвенит будильник. И пусть на Плющихе будет хоть сто керосинных лавок или парикмахерских. Никогда больше Люба не будет ни на что заглядываться, а будет собранная и внимательная, как хочет мама. И вообще будет ходить переулком. Что там особенного на этой Плющихе? Только бы Вера Ивановна перестала на неё смотреть и сказала бы: