— Без этой суммы нам придется уйти пешком и просить милостыню, — рыдая, выдавил тот наконец.
— О ком это вы?
— О себе, увы! Ни о ком другом, ну и о Тонке, ангеле, на котором я хочу жениться.
— Но вы священнослужитель!
— Увезу ее в Женеву, там, говорят, священникам разрешено жениться, если они становятся кальвинистами.
После этого признания Дюбуа перестал вертеться, как уж на сковороде, и рухнул в кресло, запыхавшийся, похожий на автомат, у которого лопнула пружина. Сев на краю постели, Казанова минуту разглядывал его, не решаясь посмеяться над намерением этого беспутника в сутане и в то же время не находя ни единого довода против, поскольку его собственное ничтожество было ему немым укором.
— Но у меня нет двадцати цехинов, — вымолвил он наконец. — Я и сам гол как сокол.
— Умоляю, — настаивал тот, — неужели же вы не способны понять мою слабость?
— Отвяжитесь от меня! — вскипел наконец Казанова. — Вон! Иначе я вас задушу!
Отделавшись от нечестивца, он встал и привел себя в порядок: дальше откладывать было нельзя, нужно было предстать перед Генриеттой и ее жалостью. Любовь, пронесенная к нему через пять десятков лет, требовала полного откровения с его стороны: природа лишила его некоторых физических способностей, но не желаний. Точно так же она отняла у него зубы, но не аппетит. В своих собственных глазах он казался себе самым мерзким из существ, чем-то вроде трупа, в котором роятся похотливые мысли, разъедающие его внутренности. Эти мысли плохо сочетались с обыденной жизнью и предвещали лишь разложение его органов.
Ему вспомнилось, как тридцать четыре года назад к нему заявился его младший брат Гаэтано. Дело было в Генуе. Как и аббат Дюбуа, этот бездельник был священником, также хотел жениться на молодой и наивной девушке и также выпрашивал у него денег, чтобы добраться до Женевы.
Однако вряд ли жизнь станет повторяться: в своем беге к концу она не ходит по кругу, спеша исполнить свое единственное предназначение: вновь отправить нас в небытие, откуда она непонятно зачем и словно по недосмотру нас извлекла.
В те счастливые времена Казанова обладал и золотом, и мужской силой: он дал брату денег, а девушку оставил себе. Марколина была венецианкой. И они зажили втроем: он, Аннет, его тогдашняя любовница, и Марколина; была еще и племянница, помогавшая Аннет в служении Эросу. Более всего Джакомо услаждало зрелище свободной игры между женщинами, в которую он вносил и свою лепту, будучи способным за раз осчастливить трех нимф, лишь бы кровать была такой же необъятной, как его аппетиты.
Подобные воспоминания, увы, отныне доставляли ему лишь горечь и сожаления.
Одевшись, он сел за столик, на котором потухшая свеча в канделябре напоминала обглоданную кость. Потеки расплавленного и застывшего воска казались ему язвами и экземами, разъедающими члены стариков.
Он взялся за перо.
…Совершив со своей племянницей довольно долгую прогулку по морю на парусной лодке и насладившись одним из тех упоительных вечеров, которые выдаются, думается мне, лишь в Генуэзском заливе, когда на прозрачной, как зеркало, водной глади, посеребренной лунным светом, чувствуешь себя утопающим в запахах, которые зефир собирает на берегу с апельсиновых, лимонных деревьев, алоэ, гранатовых деревьев и жасмина, мы вернулись к себе, благоразумные, но настроенные весьма чувствительно. Поскольку я еще не осмеливался ничего ожидать от моей прекрасной подруги, но нуждался в развлечении, я спросил Аннет, где Венецианка. Она отвечала, что та рано легла, и я тихонько пробрался в ее комнату, не имея, однако ж, иного намерения, как посмотреть на нее спящую. Свет от канделябра разбудил ее, она увидела меня и нисколько не испугалась…
Джакомо выронил перо, чернилами залило последние строчки, но он не обратил на это внимания. Написанное им только что могло исчезнуть сразу же по написании, поскольку все, и счастье тоже, каким бы ярким оно ни было, проходит.
Несколько минут он сидел недвижно, словно уже лишился жизни или думал о своем неизбежном конце. Затем встал — ведь написано: Лазарь должен воскреснуть и ждать дня и часа, — добрел до окна и распахнул его. С запада надвигалась огромная серая туча, оттуда же доносились и раскаты грома.
Вскоре туча закрыла, словно саваном, весь небосвод, по которому в разных направлениях разбегались змейки молний.
В помрачении ума Джакомо воспринял это зрелище столь же естественно, как если бы небо ответило его собственным мыслям. И в тот миг ему не пришло в голову, что вселенная не страдает, не задается вопросами и иными мыслями, помимо наших, не населена.