Вислоусый, которого Витяня называл Рудольфом, явился на моем пути в жалкой трансформаторной со смешными отвертками в нагрудном кармашке комбинезона и исчез из моей жизни через несколько часов. Навсегда. Я так и не узнала, врал он или говорил правду, когда утверждал, что родился в Котбусе, а не в Мытищах. Ведь он разговаривал по-русски, как я. Он мыслил по-русски и даже шутил, как шутит химкинское хулиганье. Что его связывало с Мишиным? Почему он рисковал своей жизнью ради какой-то женщины, внезапно свалившейся на его редькообразную голову? Кто была ему я? Кем он был для меня? Нет никакой связи, нет даже смысла ее искать — настолько все обрывочно, нелогично, разрозненно… А я по-прежнему помню его обвисшие усы, его ухмылку, чавкающее шлепанье его сапог по зловонной жиже канализационного стока. Это и есть эффект будильника, который звонит, когда не надо, и напоминает, напоминает…
Монастырь, к которому мы подошли после четвертьчасовых блужданий среди бесконечных скульптурных вариантов скорбящего Христа и оплакивающей его мадонны, без которых не обходилось ни одно надгробье, был естественным продолжением кладбища — таким же строгим, мрачным и безмолвным. Монтер еще раз огляделся и, подойдя к двухстворчатым дверям, надавил кнопку звонка. Какое-то время гробовая кладбищенская тишина оставалась непотревоженной, однако спустя несколько минут я услышала изнутри чьи-то шаги. Дверь приотворилась ровно настолько, чтобы в нее можно было просунуть нос. Едва я подумала об этом, нос появился. Видимо, внутри горел свет, и благодаря ему я увидела, что нос по форме — утиный, довольно красный и, вдобавок ко всему, усеян черными точечками угрей.
Монтер, нисколько не смущенный тем обстоятельством, что имеет дело лишь с частью собеседника, что-то быстро пробормотал по-немецки, после чего дверь раскрылась чуть шире, однако по-прежнему с опаской: в образовавшееся пространство мог пройти только один человек. Вислоусый посторонился и пропустил меня первой.
Вышеописанный нос принадлежал, как выяснилось, среднего роста человеку в черной шапочке на обритой «под ноль» голове и в такого же цвета сутане. Глаза у служителя культа чуть слезились, что в сочетании с цветом его носа вызвало у меня вполне определенные ассоциации. Однако тяжелый золотой крест на груди и скорбные морщины, почти смыкающиеся с уголками рта, открыли мне истину: человек, которого мы подняли глубокой ночью, был очень стар. Возможно, ему еще не было девяноста, но восьмидесятилетний рубеж он давно перешел.
Внимательно оглядев меня с ногдо головы, священник спросил по-немецки:
— На каком языке я могу говорить с вами, дочь моя?
— Вы знаете французский? — не очень тактично спросила я.
— Я говорю и пишу на шестнадцати языках, — бесстрастно ответил священник. — Судя по вашему лицу, вы русская, не так ли?
Я кивнула.
— Хотя я вполне допускаю, что в ваших жилах течет еще несколько кровей.
Я кивнула снова.
— Ну что ж, — священник сложил тонкие руки на животе. — Тогда будем говорить по-русски. Для вас отведена комната.
— С ванной? — в эту ночь я уже не была способна ни на что, кроме бестактностей.
— А разве у женщины может быть комната без ванной? — священник недоуменно пожал плечами.