Выбрать главу

— Если у шефа все было так, как ты мне описываешь, — сказала она, — если доктор Босков действительно поставил на тебе крест и если твоя жена в самом деле тебя презирает, тогда единственная причина, заставлявшая тебя молчать эти два года, — боязнь потерять дружбу Боскова — больше уже не существует. Раз дружба все равно потеряна и уважение жены тоже, хуже не будет, если ты пойдешь к ним и расскажешь все, как есть.

Это решение показалось мне настолько простым, что я долго искал скрытую в рассуждениях Евы ошибку. Но ее не было.

— Иногда на человека просто затмение находит, — сказал я.

Уже глубокой ночью, когда мы давно сменили тему и разговор постепенно затихал, готовый уступить место сну, Ева без всякой связи вдруг спросила:

— Неужели вправду ты не мог сам до этого додуматься?

— До чего додуматься? — удивился я. — Что ты имеешь в виду?

— Все рассказать доктору Боскову и жене?

— Нет, — ответил я.

Она посмотрела на меня с довольным видом и, чуть помедлив, спросила:

— Помнишь первую пятницу, когда ты отвез меня в Нидершёнхаузен, скажи честно: в тот вечер ты так же много думал обо мне, как я о тебе?

— Приблизительно, — ответил я. — В грубом приближении.

Я лежал в темноте и размышлял. Ева, казалось, ужо спала. И едва слышно, почти что про себя, я произнес:

— Думать друг о друге — этого мало. Один должен жить в другом, пусть даже неосознанно.

— Тогда каждое прощание было бы легким, — прошептала Ева, она меня все-таки услышала. — Во всяком случае, мы с тобой можем считать себя провозвестниками.

— О чем ты говоришь? Провозвестниками чего?

— Того будущего поколения, — ответила она, — которое воспел магистр Гёльдерлин.

Больше не было сказано ни слова. Утром, когда я уходил, Ева спала глубоким сном.

В институт я приехал уже после восьми. Я чувствовал легкую усталость из-за бессонной ночи, но голова была ясная и на душе спокойно. Я был в хорошей форме. Правда, мне не было известно, что́ с Босковом, с рабочей группой, с нашей установкой, но зато я твердо знал, что́ мне теперь надо делать. Только бы Босков не отменил вчера приезд доктора Папста.

Я не питал никаких иллюзий по поводу того, что меня ожидало в институте. Босков, конечно, поставил на мне крест. В ушах моих звучали его пророческие слова — наступит день, когда станет ясно, кто тогда кого оставит в одиночестве. Да и брошенная шефом вчера фраза: есть вещи, которые нельзя себе позволять по отношению к дочери Ланквица, — не давала мне покоя. Тогда это была еще только сплетня, теперь же он мог повторить эту фразу с полным основанием. Так что питаться какими-либо наивными надеждами мне явно не стоило. Я видел ситуацию такой, какой она была на самом деле: ведь не могло же признание, что целых два года я всех обманывал, вернуть мне уважение жены. Более того, за семь лет нашей совместной жизни я и пальцем не пошевелил, чтобы извлечь Шарлотту из духовной теплицы, созданной ее отцом, где тот лелеял, как орхидеи, отжившие представления. Я не сделал ничего, чтобы помочь Шарлотте отбросить эти представления, да и сам я не был полностью от них свободен, разве что в работе. Поэтому у меня не было никакого права осуждать жену за то, что она жила по тем же нравственным законам, что и ее отец. Но подменять одну жизненную ложь другой и скрывать от Шарлотты, где и с кем я провел прошлую ночь, я не собирался. Да и вообще я не собирался больше пускаться ни на какие уловки, хитрить с Босковом или с Шарлоттой, чтобы вытащить голову из петли. Как ни крути, а моя роль и в жизни Шарлотты, и в жизни института была сыграна.

Я не беспокоился о своем будущем. Работы для меня повсюду было сколько угодно. Но как бы с этого момента ни повернулась моя жизнь, я знал, что в ней навсегда останется боль от потери двух удивительных людей — Шарлотты и Боскова. Жену я потерял, так и не обретя ее по-настоящему. А с Босковом из моей жизни уходил не только самый лучший друг, я лишался его помощи и возможности сделать из себя нечто большее, чем человек может сделать в одиночку. Потому что рядом с Босковом я, наверное, воспитал бы в себе новые черты и, может быть, со временем стал бы больше походить на человека завтрашнего дня, образ которого в рабфаковские, давно минувшие времена казался нам столь абстрактным. Жизнь суровая, лишенная всяких радостей, научила нас тогда посмеиваться над такими вещами, и мы утеряли этот образ из виду.

Потеря Боскова и Шарлотты была болезненна, но не боль была главным моим чувством. В тридцать шесть лет мужчина не погибает от душевной боли. Я знал, что она утихнет, превратится в печаль, а от печали постепенно останется грустное воспоминание и еще важнейший опыт, который поможет мне, когда все уже будет позади: и рабочая группа, и институт, и то, что успел создать в мои лучшие молодые годы.