Турки с утра мужиков зашпыняли к опушке – хоронить Живодарово воинство. Тридцать восемь порубленных в ломти ребят уложили в обширную яму, керосином полили и факелом в марево вспыхнули. Запрещали глаза отводить, как и прятать с удушки носы, а кто в отвращеньях продёргом ослушался, швыряли погреться туда же, в костер, и в карачки смеялись над тем, как он скачет по зыбным останкам наружу.
Когда же гайдуцкие прахи в разладную жидель сотлели, приказали засыпать их выбранным грунтом, потом всех лопатных прогнали в село, а сами следили дежурством, чтоб уже на холмок не возникло оттоле ни тени. Сорок дней ошивались солдаты в грабовнике и чего-то в проколы штыками искали, ворочали…
Пуподыху – тому даже больше свезло: поп над могилкой моление соблюл. Худо-бедно, но с Господом свел. Тут же свершилось гнуснейшее свинство! Ни родного кого, ни молитвы, ни Бога, ни славянского доброго слова над тех удальцов усыпальницей. Плоше жребия нет, чем житуху прожить не в Христе, да еще помереть вперемешку навек без Христова прощения.
Сокрушались сельчане, смятели по этому поводу. Через сорок защелкнутых дней к сокровенной опушке, от турок очищенной, из Дюстабана, однако, не стронулись: клятвы тех пленников прочно в желудках запомнили. Ежели впрямь затесался подглядом предатель, целее всем дома сидеть. Оно-то, конечно, полезно – навестить в поминальной кручине пустырь погребения, но куда неотвязней народец сейчас будоражили поиски турок: нашли там чего, не нашли? Что те рыскали клад, в том сомнениев не было. Как и в том, что два брата и Вылко, пропавши в застенках, почили: запытали османы их в гибели, коль обратно в цепях указать на тайник не доставили.
Так и вышло, что первой взойти на опушку отважилась Бенка. Припала душой к бугорку, поскорбела, ногтями его окарябала, потом разложила сердечком цветы и распевно поплакала. Из корзинки ей вторил надрывом приблудный младенчик. Покормив его грудью и мерным качанием в сон убаюкав, мамашка шагнула в лесок, настригла там гнутких, отзывчивых прутьев, сплела тридцать восемь крестов и, точно клумбу пред храмом, все вдоль-поперек засадила.
Получалось, папаней сынку Живодар. А другого чего из слежений за Бенкой не больно срасталось в просветные выводы…
Что потом? Ничего! Никакущих доходчивых сведений до восемьсот девяностого года. Закарий Станишев – и тот ни бельмеса в тех хмарях не вспомнил. Посему маракуем отсюда, Людмилчо, не фактами, а ерундовыми их вероятьями.
Что имеем, гни пальцы: от Вылко ни слуху; Бенка вторичной вдовой прозябает; Славейчо, мальчишка, растет, щетиной по щекам махровеет. Обожает подраться и девок в кустах щекотать, а работой осанку корежить тошнится, матерщиной на труд огрызается. В общем, ро́дному батьке преданный сын и грядущий для граждан мерзавец. Говорили, красив был, умом расторопен, однако потемной душой непоседлив, бродяжен. Никого не жалел, кроме матери – ту он краснел и стыдился, но от всяких сторонних стыдов оголтело, внаскок, защищал… А иного чего, старшина, ни о ком из троих мы не в курсе иссякших событий.
Выплывает назад Вылко здесь через цельных четырнадцать лет. Токмо с пашней покончили, он пугалом вдруг заявляется: бородою порос до ресниц, колченог и с поломанным накриво носом. Страшный, как истинный черт! Худой, но как будто металлом под самые мясы залитый. Поздоровкался с этим и с тем, так у них от пожатий костяшки схрустели. Слепил пятерни мужичишкам и взгляды вопросом сверлит: вы, мол, слова мои напрощальные помните? Смутившись в сутулость, ему отвечают: «Да разве ж такое по собственной воле забудешь!» – «Забудьте. Сменял я решенья за годы чужбинные, долгие». – «Во как! Бывает. С нами, к примеру, твоя переменка за миг кверху дном опрокинулась: ты еще не успел досказать, а мы уж про все заедино забыли». – «Ну а клятвы Кубрата вы помните?» – «Тоже». – «А Драгостинову речь потрохами трясучими не вспоминаете?» – «И ее нам забыть?» – «Забывайте!» – «Воля ваша, забыли». – «Ну, тогда я к сестренке потопал. Прощевайте покедова!» – «И тебе от нас благ и навечных здоровьев». Но потом не сдержались, кричат ему в спину: «Тех забывать нам совсем или как? Самих-то когда в Дюстабан ожидать?» – «А как задрыхнете следом в покойники. Раньше свидеться вряд ли снискаете». – «Неужто вдвоем полегли?» – «Полегли». – «Никак, их османы в остроге побили?» – «Османы. Ага». – «А тебя, значит, бог уберег?» – «Чистоплюй он, ваш бог. Мне, кажись, на неряшных дорогах не встретился. Все больше другой попадался пособным присутствием». – «Уж не дьявол ли?» – «Он. Без него бы кормил я стамбульских червей, а не вшей и клопов казематных». – «Выходит, сбежал ты оттеда?» – «Сбежал». – «Вот и славно. А мы тут лет пять уж без турок живем, обвыкаем покорно к свободам». – «Ну и как оно дышится?» – «Вроде бы так же. Но вроде вкусней. Пока что начинкой не очень понятное кушанье». – «А кто здесь за главного жизнь тормозит?» – «Так ведь опять Пантелей Воденичев. Ему ж власть любая как гусю вода. Нынче в Пловдив на рынок затрюхал, всей семьей загулял в магазины». – «Сестру-то мою забижает?» – «Какой там! Славея стесняется. С другим женским полом-то руганью будет фривольней». – «Хорошо, – говорит. – Так ему от меня и приветствуйте: дескать, Вылко сказал, хорошо». – «Что ж ты сам, не дождешься до завтра свиданием?» – «До завтра – навряд. Много дел накопилось за время пустое, острожное». – «То-то, глядим, пешкодралом сюда, без поклажи. Аль небось чемоданы в Асенках забросил? Ужели совсем без гостинцев к сеструхе пожаловал?» – «Разве ж не видите: гол как сокол». – «Это мы видим. Да как-то оно к твоим прошлым обличьям собой подходяще не очень». – «Прошлое в прошлом увязло, потому и его-ка вы лучше забудьте. Ноги от турок унес, ну и ладно мне будет. Остальное по жизни впередной приложится… Ну, земели, прощайте!» И к развалюхе, хромая, направился.