Выбрать главу

Нет, Людмилчо, на внучке жениться не выросли. Напрочь хотелку отбило: на что им чужая балда, коль своих бесприданниц скопилось по тройке на каждого праздного жителя.

Схоронивши дедка, оплатила подводу несладкая Вылка и будто наметилась в Пловдив, оттуда с вокзала к Каунке на помощь хозяйства развеялась… С той нетвердой подводы совсем отпадает девица, ага…

Не сказать, старшина, что вполне успокоились. Было даже, что Вылко могилу неясно попортили. Помню, кто-то из нас, из мальцов, обнаружил на ней подозрительность: повсюдно царапки прошиты, щербины на травке, какие-то лунки, заклёклые обок взрыхления. Не понять токмо было, чьи острые руки впотьмах безобразье работали. Потому и прошелся слушок, что не руки то вовсе, а дерзкие, сложные лапы: дескать, волка недавно у леса видали. Зашушукались с ходу о призраке.

Затем поостыли. Кажись, года три сундуком не заботились. А когда из грабовника вдруг лесопилка завизгала, стали чаще в него забредать и теснее с пеньками знакомиться. Кто-то глубже обычного рыл огород, кто-то снова в Катунице Вылковы подвиги спрашивал, кто-то заступом рыскал по холмикам в Кочово, кто-то Стару Загору ничтожно разведывал, а кто-то махался сварливо на эти причуды и нецензурно завидовал.

Ну а я, старшина, просто рос. Клад, конечно, мне был интересен, но все же не столько, как бабьи овалы, излуки, межи и укромности. Порастлевшись в ядрыгу, на первых усах обручился с Дафиной, а уже на вторых с ней отстало рассорился. Года два ненавидел, окольных подруг по стогам подминал, но потом затяжби́л и явился к зазнобе с повинной. Похлестала меня по щекам, засияла лучисто слезами, обмякла пушисто в объятьях, слегка укорила свиньей и лобызаньем амнистию выдала. По весеннему цвету сходили мы с ней под венец. В просторы грядущей семьи получили от бати с маманей отдельную комнату. Завелись обживать закуток любоденьем, пригонкой душевных покроев и смехами.

Но потом на порог подкатилась война, утянула меня из-под взористой жинки в солдаты.

Отслужил я, Людмилчо, три года: в сорок первом забрили, а в сорок четвертом погоны долой и к Дафинке почапал на жадные верности. Странная вышла болгарам кампания: вроде в фашистах ходили, а вроде за русских всем сердцем щемились, болели за ихние стойкости.

Перед самой комиссией батя дозвался меня от жены и давай костерить: ты собою мужик или тютя? Хорош, мол, судьбину балбесом встречать. Знаю я, как тебя уцелеть от боев. И ведет меня в двор, там пинает в сарай. Управляет мне в угол: чурбан подбери! Сам топорик поднял и – под мышку, в другой уж ракийку заносит. Ну так, думаю, славное дело: хряпнем с папкой за дружбу и на приятельстве гладком расстанемся. Ономнясь побузили, в загру́дки толкались. Чтобы строже меня провожать, отравляли себе напоследок тоску и симпатии… Однако ж с чего он затеял укрывом в сарае туши́ться? Не любезней ль проститься застольем порядочным? Вижу, вынул платок, из бутылки полил и обтирает топорик до сумрачных высверков. Тут мне стало, конечно, невесело. И зачем, говорю, нам порубный с собой инструмент? Не меня ли кромсать ты в отцовских бездушьях наметился? А папаня велит: ставь, мол, наземь чурбан да ложи пятерню, доскональней топырку выкладывай. Не желаю, Запрянка, оттяпать что лишнее. «Дак а разве в ней лишнее где-нибудь есть?» – «Пара пальцев всего. Зато ласковей выживешь: при жене да при матери бури промешкаешь». – «Возражаю я, батя. Мне руку корнать неугодно. Дотоль неконфортно, что даже изнанками муторно. Лучше я абы как повоюю, но с ро́дными точными пальцами». – «Трусишь, что ли, таких пустяков? Ну и где в тебе спрятались ратные доблести?» – «Трушу, батя, нутром трепыхаюсь. Топор твой меня отвращает до тошностей». – «А под пули вставать – это кто за тебя разогнется уракать в атаку? Вот, Запрянка, и то-то!» Устыжаю его: «Чем ехидством глаза разъедать, ты бы лучше меня на отвагу напил да и речью высокой, как прочие предки, напутствовал». – «Вот срублю тебе выход, и выпьем! Лапу, сына, клади, не мухлюй. Жилы мне не тяни за худющие тонкости. Операция наша – чихня: не успеешь сморгнуть, уж фитюльки отчиканы. Будешь мне благодарный еще. Подставляйся же ровненько, ну!». – «А маманя про наши сечения сведуща?» – «Очень даже сама и зачинщица». – «И Дафинка участьем замешана?» – «Дак а как без нее?» Поглядел я на пальцы свои, старшина, и отчаянье кротенько думаю: коли впрямь эти двое мне ро́сты в спасенье пожертвуют, может, ну их тады на помойку не нашей войны? Подложил я чурбан, чтобы плахой потверже приселся, пястку сверху наладил, отжал безымянный с мизинцем, зажмурился. Ты бы резче рубил, говорю, я вторичных попыток без драки воспрянуть не выдюжу. Отвернулся к стене и терплю. Потом – бац! Слышу, космос в осколки порушился. Боли нет, только громко уж как-то попадало. Открываю глаза – вот папаня лежит, вот топор, вот рука на чурбане, притом с неотнятыми пальцами, а с дверей надвигается тень: дядя Начо с поленом, как ангел господень, является. Зашатался я счастьем и брякаюсь в ноги к спасителю. Тот кипнёю фырчит и вопросы взволнованно тпрукает: мол, почто этот изверг тебя под топор наклонил? Сам за шкирки меня подцепил и огрызным мизинцем в лобешник вонзается: чем ты, парень, однако, негодности думаешь? И каков твой прискорбный родитель, коль готовый единое чадо свое обчекрыжить прожорнее хряка, того, что на мне поглодал карапуза? Топор подхватил, захрустел им в капусты и, сунув мне тряпку, опять на отца указует: зашпаклюй, мол, невеже потылицу да липучие крови за ним прибери. Взял с урона бутылку с ракией и вышел.