— Будет еще нам с ней возни, — сказала няня.
— Нет, пожалуй, что и не будет. У нее совести больше, чем она сама думает. Вся вспыхнула, когда увидела, что я за ней иду, побежала без всяких уговоров.
Все больше и больше нравилось Клавке в яслях. Светлая, просторная комната для кормления — с цветами, со свежими марлевыми занавесками на окнах, с блестящим, словно лакированным, полом, белые халаты для матерей, удобные стулья и скамеечки для ног, — все это было приятно. И из своего угла, держа у груди сына, она кидала грозные взгляды на тех, кто пробовал нарушить эту милую для нее чистоту и тишину.
— Ноги-то что не вытерла, лезешь прямо со снегом, чучело? — напоминала она входящей, и та шла и вытирала ноги.
— Без тебя сделаем, — как-то ответила ей нянька, когда она тоном хозяйки приказала убрать на ночь цветы с окон.
— Конечно, без меня, а убрать надо. Морозы начались. Да и лед-то у дверей сейчас же отбейте, беззаботные, чтобы дверь вплотную закрывалась. Тепло от ребят уходит, а вам и дела нет. А уж если вы вкрай обленились, давай косарь или топорок — я обобью.
Но она не раздумала отдать ребенка и не раз напоминала об этом сестре.
— Никто еще не спрашивал, — отвечала та. — Подожди. Ты уж к яслям привыкла, заботишься, чтобы у нас в порядке все было. У тебя, наверное, дома чисто?
— Какой у меня дом… Одна кровать в углу, вот и все. А чистота… так это ведь не от меня. В лагерях привыкла, там раздеваешься и одеваешься и спишь — все на людях, в бараке. Ну и уж если ты не самая последняя, то, конечно, на глаза людям свою грязь не кажешь, следишь за собой. — И, как бы рассердившись за излишнюю откровенность, добавила с грубой усмешкой: — Ну и то, раз там ни красоты, ни нарядов у баб нет, чтобы мужиков заманить, так хоть чистотой манят. Что отвернулась? Уши вянут? Больно нежна, а еще хочешь из меня хорошую мать сделать, — и, сорвав халат, недовольная собой, что наговорила чего не надо, может быть обидела сестру, которая ей нравилась своей работой, пошла к вешалке.
— Постой, я к тебе по-хорошему, а ты наговорила такое, что и самой стыдно. Потерпи немного. Заведующая у нас скоро совсем уходит, вместо нее я буду. Тогда, если найдутся подходящие люди, никого и спрашивать не будем, отдадим.
Но, говоря так, сестра уже знала, что никому Клавка не отдаст своего ребенка.
Сама Клава поняла это только тогда, когда мальчик заболел, попал в изолятор и его не выдавали ей ни в часы кормления, ни домой. Она требовала ребенка, вопила о людской подлости, о душегубах докторах, потом умоляла со слезами, чтобы ей хоть показали его в окно. И, увидев восковое личико, заострившийся носик, полузакрытые глазки, валялась на скамейке в приемной вне себя от горя. Она то верила врачу, что все пройдет благополучно, и не было для нее в ту минуту человека дороже, чем врач, то не верила и глядела на него потемневшими от злобы колючими глазами.
Наконец, вся в слезах, небывало кроткая, благодарная, приняла сына на руки для первой кормежки.
— Выходили… Милые вы… выходили. Думала, угаснет, угаснет, как огонек. Да не бери, дай еще подержу, — ревниво сказала, глядя на няню. — Неужели думаешь, ему у тебя лучше, чем у родной матери?
И когда заметила, что все на нее смотрят и улыбаются, отвернулась, не хотела, чтобы видели ее волнение, ее радость, ее любовь.
— Ну, девка, пропала твоя вольная головушка, оседлал сынок дикого коня — родную матушку, — покачала головой хозяйка Петровна, видя, как Клава, принеся сына из яслей, укладывала, охорашивала, не могла от него оторваться.
— Сама не думала. Неужели у всех так бывает?
— Нет, у тебя только у одной, больше ни у кого. — И обе рассмеялись.
Может быть, потому, что держалась еще радость от выздоровления ребенка и уже не было дум о том, как с ним быть, на душе стало небывало легко. «Вот мучала себя, думала, безголовая! Да ни за что». И, наклонившись над мальчиком, впервые представляла его уже сидящим, играющим, на ногах. «Батюшки, Витюшок ты мой, ведь и в школу ты пойдешь», и замерла: жизнь в будущем расступилась вширь, открывалась для нее в неожиданной, сладко-волнующей радости — в жизни сына. «Мужик ты мой. Все, все сделаю, только бы хорошую жизнь тебе дать, вот как ты люб».
И материнство, наполнявшее все ее существо, стало как бы новым физическим качеством. От него смягчились, округлились ее движения, как-то потеплело лицо, в глазах появилась та сосредоточенность, которая говорит о глубокой внутренней жизни. Мало сказать, что Клава похорошела, как это часто бывает с женщинами во время кормления, сама того не замечая, грубая, крикливая девка с мужскими ухватками, Клавка Уразова, вдруг обрела женственность, ту особую материнскую женственность, которая говорит о расцвете не только тела, но и души.