— Ишь ты, у тебя из рук-то тоже ничего не падает, — похвалил он.
— Потому что за все приходилось браться, — отвечала она, стараясь говорить душевно, даже почтительно, вела игру. — Работала и на стройках. Бывало, привезут на новое место, чуть не в чистый лес, ну и строили. Попала я в лагеря совсем ни к чему не способная, да еще и не хотела ничего делать. Глупая была. А теперь ни перед чем не робею.
— Иди-ка, подавай глину, — сказал он ей, когда низ печи был выложен. Клал он кирпичи так метко к месту, как в цель стрелял. Росла печь на глазах, как раз такая, как хотелось, — статная, аккуратная.
— Я на работе никогда не томлюсь, тоже всегда охота как бы получше да поскорее, — продолжала Клава, внимательно следя за его движениями, чтоб подавать глину вовремя. — Я…
— Ну-ка помолчи чуток, — и будто нацелился, замедлил работу и вдруг быстрыми движениями, плотно подогнал кирпич к кирпичу, будто они были мягкими. — Видала? Вот где главная-то загвоздка. Карман это. Здесь тепло держаться будет. Не велик секрет, а ума большого требует. Ну, и глаз верный нужен. То-то, большелобая. Теперь еще так… вот так… так… вот — эдак. Шабаш! Главное сделано, — и, увидев ее удивленное, внимательное лицо, довольно усмехнулся. — Видела, как расправился? С тобой ничего, работать можно, как песню петь. Подпевало ты хороший. Хватила там работки-то? А ничего, не извелась, — и окинул всю взглядом.
— Да… — но, увидев глаза старика, не кончила, резко отвернулась.
— И, видать, лошадка ты с норовом, а? Но ловка, ничего не скажешь. Понятливая.
Вечером по полу семенил Витюшка, старательно обходил глину и кирпичи, шлепался на крепкий задок и, сидя, внимательно рассматривал нового большого человека с ног до далекой головы.
Потом укладывала его Клава спать, шептала, смеясь, что она у него и работяга-то, и подпевало хороший, и что лошадью мамку назвали. Ну и правильно. Она же его, старого, лягнет, чтоб катился подальше. И смеялась, спрятав лицо на теплой грудке ребенка, а он заливался, как от щекотки, милым, булькающим смехом.
— Беспокойно тебе с ней? — спросил старик Петровну, убиравшую за ним глину. — Здорово, поди, гуляет? Говорят, бабочка… одно слово, совсем весела-бровь.
— Гуляет?.. Сам слышишь как. Если что за ней и было, так все из-за мальчонки забыла. И скажу я тебе, Егор Маркелыч, прости уж, прямо: не бери ты греха на душу, не толкай человека влево, когда он на правую линию повернул.
— Ты это к чему? Непонятно даже.
— Будто так? Бабу и без тебя от худой славы за прежнее, как березу на ветру, треплет. Вот что…
— Значит, в лагерь-то ты, думаешь, зря была посажена? — спросил Маркелыч на другой день, зная манеру лагерных отвечать на этот вопрос.
— Кто знает, может, и не зря, — неожиданно ответила Клава. — Дура была, девчонка, связалась со шпаной, с ней и захватили. Если бы отпустили, все равно, наверное, — куда из тюрьмы пойдешь? — к шпане бы вернулась, а там пиши пропало. Может, хуже было бы.
— Ишь ты, уж куда хуже, — и задал ей грязный вопрос, ожидая, что покажет себя или во лжи или в бесстыдстве. Но, видя, что она молчит, согнувшись над ведром, в котором растирала мел, сказал: — А может, такой крале, как ты, там и житье было подходящее?
Она понимала, чего он хочет и что он будет настаивать на своем, и не могла прервать его так, как привыкла: ни криком, ни бранью, ни уходом. Не могла потому, что нужна была печь, и потому, что удивил ее этот старик редкостным знанием своего дела. Надеялась — сам поймет, что она не такая, как он думает.
— Что молчишь?
— А что же я говорить буду? Какое там может быть житье, когда там всякая шпана, отброс людской себя хозяином чувствовал? Один начальник туда приезжал, так кричал прямо в глаза нам: «Сжечь бы вас всех, чтоб вы не мешали новую жизнь строить, не пачкали ее, а мы сколько сил, средств на вас тратим. Людей хотим из вас сделать!» Я слушала и, глупа была, верила ведь, думала: «Дело говорит, отобрать бы сотню-две (это из тысячи, нас даже, пожалуй, больше было), а остальных и верно как-нибудь без боли убрать». Теперь-то понимаю, что не мешало бы этого начальника одернуть, чтобы не забывал, что перед ним люди были. Давно это было. Теперь, говорят, в лагерях, хотя, конечно, все равно там неволя, совсем по-другому. Сказали вы тоже «привольное житье», — и горько усмехнулась. — А здесь? И тут есть люди, — и посмотрела ему прямо в глаза: — будто ты им не человек. Им бы только свое взять.
— Э, баба, ты это к чему? А как же? Всякий о себе думает. Сама ко мне пришла. У тебя, видишь, нужда в печке, а у меня в другом. Что ж ты сделаешь, если седина в бороду, а бес в ребро? Нет, то, что у нас с тобой, это, я считаю, полюбовное.