Выбрать главу

Но с эвакуированными нужны были другие отношения, нужно было не воевать, а ладить, — как раз то, чего она боялась и что ей не удавалось.

— Черт их знает! Бьешься, как рыба об лед, из кожи лезешь для них, а они дуются. Войдешь, так даже голову не поднимут. Больно уж, видишь, они культурные, — жаловалась отцу.

— А ты очень просто: не лезь из кожи…

— Как это ты легко говоришь. Холод, дожди, а теплушки — как рот разинули — без дверей. Воду носить не в чем. Кипятить не в чем. Нары — то и гляди, что на голову падут. Да разве только это? Не знаешь, за что взяться, на части рвешься, а они… Иду, слышу, разговаривают, смеются, поют, а со мной, по делу какому, и то говорят с неохотой, смотрят в сторону. Зло берет, потому что знаю, что им надо, чтоб я на задних лапках перед ними ходила: «Ах, какие бы умные, какие образованные, в каком вы несчастном положении». А я, оттого, что их жалко, скорей злюсь, не умею жалеть, нежничать.

— Кричишь на них? — и посмотрел осуждающе.

— А ты попробуй удержись. Я не могу. Нет у меня к ним подхода. А они, — разве я не чувствую? — задаются передо мной. Задаются. Да только так, по-интеллигентному, что не сразу поймешь.

Но один случай заставил Клаву понять, что она неправа. Обходя как-то теплушки, она чуть не упала, настолько обледенела от пролитой воды доска, служившая вместо лестницы. «Вот, белоручки бессовестные, поломают себе ноги, возись тогда с ними». — И, открыв двери, дала волю своей злости. И вдруг вместо молчания, которое было обычным ответом на ее раздражение, она услышала строгий голос, почти приказание:

— Перестаньте сейчас же! Что это такое?

Седая женщина со странно дрожащей головой гневно смотрела на. Клаву, медленно поднималась с нар.

— Что это такое, спрашиваю я вас? Почему вы считаете возможным врываться к нам с таким криком? Называть нас белоручками? И вообще произносить слово «культурные», как будто это унизительное ругательное слово? — она остановилась перед Клавой. — Да, вы правы, я всю жизнь не вымыла ни одного пола, не помню, когда брала в руки лопату, но меня нельзя упрекать за это, так как я зато дала сотни учителей. Сотни… Понимаете? Сотни!.. У меня белые руки, неусталые, без мозолей, но это не мешало мне так уставать… так что, — она в упор посмотрела на Клаву: — Так, что голова моя… Видите? Качается… Отчего? — и сама тихо ответила дрогнувшим голосом: — Я слишком много работала. Вы вправе сказать нам, указать, что мы должны сделать, даже приказать. Но мы просим… нет, мы требуем, чтобы это делалось без крика, без грубости. Мне, — ухватившись за плечо рядом стоящей, повернулась, чтобы отойти, но кончила: — стыдно и неприятие видеть такую молодую, очень неглупую женщину, как вы, такой грубой, совсем не уважающей людей.

Клава стояла неподвижно. Она испытывала то же самое, что один раз в лесу, когда огромное дерево, падая, грозило накрыть ее своей летящей со свистом тяжелой вершиной, когда так же некуда было бежать. На виске билось что-то как муха… Хотелось убрать это или закрыть рукой глаза. Но она не хотела движением выдать свое волнение, испуг. Да, она понимала, что испугалась. Наступившее молчание было невыносимо, и она начала:

— Если бы вы, — но слов не было, — тоже вы…

— Замолчите. Неужели еще не поняли? — спросил Другой голос, и молодая тонкая рука, лица Клава не видела, она не хотела его видеть, протянулась к ней о медалью. — Это не моя, а той, которая вон лежит в углу… Она… У нее медаль от Советской власти за труд, а вы на нее кричите. Да что на самом деле? Вы думаете, у меня легкий труд? Я чертежница. Это по-вашему белоручка, а я часто завидую самой простой работнице, потому что мои глаза болят не меньше, чем ее руки, но ведь глаза это страшнее. Отсталый вы человек, если только физический труд считаете трудом. Некультурная вы…

— Шш… Не надо так… Товарищи, не надо. Мы же решили не обращать внимания, — заговорили рядом.

— Легко сказать. Она когда входит, то даже не считает нужным здороваться. Совсем забылась. Мы для нее не люди, а черт знает что.

— Так, — уже овладела собой Клава. Она была бледна, но уже удивлялась своему испугу и, стыдясь его, не могла ни на кого взглянуть. Темные брови страдальчески изогнулись и придали всему лицу усталый, измученный вид. — И грубая, значит, я, и некультурная, одним словом, во всем невежа. — И, чувствуя, что нашла нужный тон, присела на край ящика с углем.

— Так. Культуру от меня, значит, требуете?.. Ну, уж чего нет, того нет. Негде мне ее было взять, да и жизнь была такая, что особой нужды в этой самой культуре у меня не было. — Она все еще была растеряна, обожгла о печку руку и, махая ею, повторила: — Да, уж чего нет, того нет. Сами понимаете, что я вам не подхожу, но и мне с вами не сладко. Требуйте другого человека я только обрадуюсь. Не сама пошла, заставили, а теперь не отпускают, говорят: «Жалоб на тебя нет, значит справляешься, больше не приходи». А вот вы возьмите да пожалуйтесь, просите другую, — она обвела всех глазами. — Честно говорю, рада буду.