Выбрать главу

— Как это дано? — удивилась старая учительница, когда Клава сказала ей об этом один на один. — Знания, голубчик мой, не даются, а берутся. У вас еще не ушло время, учиться никогда не поздно. Я считаю, что вы должны об этом серьезно подумать. У вас еще вся жизнь впереди.

— Куда там, — махнула рукой Клава и не сказала, но с вернувшейся обидой, с недоверием подумала: «Умеют же вот так просто, без всякой думы, хорошие слова бросать. Манера у них такая, все замазывать… „Дружочек“… „Голубчик“… Нет чтоб прямо сказать»… Но, встретив внимательные строгие глаза на усталом, по-старчески малоподвижном лице, почувствовала стыд. Уж кто-кто, а эта правду резать умеет. Только разве может она понять ее, Клавдину, жизнь. Какое уж там ученье, когда все забыла, будто и не училась.

Особенно сближало ее с большинством обитателей теплушек их стремление войти работой в жизнь края, куда их забросила война. На ее глазах они, полураздетые, полуобутые, ехали в районы учительницами, счетоводами, а то и просто на прямую колхозную работу, или шли в город на всякую работу, которая находилась, даже в ремонтные мастерские железной дороги, оставаясь жить в «Хвосте», только бы не быть без дела. Просиживали вечера в библиотеках, не только потому, что там было тепло и светло, а потому, что не могли жить без книг и газет, приходили, рассказывали, чему-то радовались, чем-то огорчались, чем-то возмущались И до всего им было дело.

Седьмого ноября Клава в необычно рано налетевшую метелицу, прямо на глазах засыпавшую дорогу, несла в свой «Хвост» билеты на вечер самодеятельности в клубе.

Ветер рвал на ней одежду, сек лицо, но она шла. Она готова была идти и идти, так как ни метелица, ни ветер не могли проникнуть в душу, потушить там радость — только что получила письмо… от Степана. Она смеялась, отворачивалась от снега, который ветер кидал в лицо, в глаза, поворачивалась к ветру спиной, натягивала платок вплоть до смеющихся глаз. Шла, хотя и думала: «Куда там… испугаются идти в такую погоду»…

Но уже оказалось, что многие из обитателей теплушек имеют билеты, а некоторые даже участвуют в концерте, и все даже слышать не хотели, что сама Клава намерена остаться дома.

— Ерунда какая. Все равно мы забежим к вам погреться и заберем вас… Никаких отговорок. Такой день… Да вы понимаете, такая скрипка будет, что вы, может быть, никогда в жизни больше такой и не услышите.

И зашли, и вытащили. Были рады побыть в теплой комнате, даже посидеть на стульях, за столом, увидеть большое зеркало. Смеялись от того, что все это стало для них уже необычным. Мудрили чуть не час, делая Клаве новую прическу, по-иному открыли воротничок ее платья. А ей до смешного хотелось сказать им, что получила письмо. Едва удержалась.

Сидела рядом с ними, удивлялась, что они совсем не огорчены своими поношенными платьями, растоптанными ботинками, валенками. «Не беда, — говорили они Клаве, — не в этом счастье, дорогая. Придет время после войны, еще нарядимся».

Разговаривая с кем-то в ожидании концерта, она вздрогнула от неожиданно громких аплодисментов и, взглянув на сцену, не поняла, в чем дело. Там стоял только один невысокий, болезненно-худой эвакуированный, который однажды отказался колоть дрова, показывая, по ее мнению, просто как дурак, свои тонкие, по-женски нежные руки, уверяя, что он не может, не имеет права их портить. Это было для нее так дико, противно, что она не только накричала и грубо обругала его, но даже презрительно оттолкнула в сторону. И вот аплодируют ему, этому лодырю, а он стоит, прижав к себе жалкую какую-то скрипку, кланяется и, как будто бы так и надо, улыбается.

Чувствуя, что опять чего-то не поняла, стараясь оттолкнуть от себя подкрадывающийся стыд, она не слушала его игру, не могла, хотя скрипка пела в его руках, хотя она видела, что он заставляет ее петь все, что он хочет, и вдруг, когда он играл уже вторую вещь, она перестала думать, забыла обо всем, осталась только сама с собой, с мягкой, нежной грустью, напоминающей обо всем, что было дорого. Слушала себя, хотя не понимала, как это можно слушать то, что не передать никакими словами. И вместе с другими, не смея аплодировать, очень хотела, чтобы он играл еще и еще.

Уходя из дома, она сунула письмо Степана за вырез платья, чтобы было с ней. Бумага чуть-чуть колола, казалось, что письмо просит, чтобы она не забывала о нем, и она улыбалась растроганно не то от этого, не то от музыки.

— Понимаете, Клава? Он отстал от своих, потому что в больнице был, — шептала ей соседка, — эвакуировался с больными и не знал, где искать своих. А они, ну, которые вместе с ним работали, — филармония называется — искали его, телеграфировали чуть не по всем городам — и сюда тоже, — чтобы ему помогли во всем и отправили к ним. Он скоро уедет. Конечно, молодой, но первоклассный скрипач, с большим будущим. Он уже концерты давал, по радио выступал. — И вдруг перебила себя: — Вот умница, и платье достала. Узнаете?