С новой силой и от вспыхнувшего чувства и от сознания, что Степан там, где должен быть, снова ушла с головой в свои дела, которых становилось все больше. Была уже нужным человеком в детском саду, помогала собирать и отправлять подарки на фронт, ни от чего не отказывалась. Весь этот недолгий период ее жизни она была полна какой-то веселой, заразительной энергии.
И только отец видел, как трепетно ждала пришедший к праздникам солдатский захватанный треугольник. Писал Степан, что жив, здоров и, хотя бывает в опасности, но надеется увидеть ее и сына. Писал: «Прежде всего заеду к вам».
И, закрыв глаза, видела Клава, как Степан входит на крыльцо, кидалась к нему на грудь, совала ему на руки Витюшку. Видела не только его крупную светлую голову, но и его манеру как-то по-мальчишески, как Витюшка, откидывать ее назад. Видела его улыбку, с которой он всегда шел ей навстречу, чувствовала в его руках доброту-любовь, единственную, которую знала в жизни.
Опомнившись, вытирала глаза. Без конца перечитывала письмо. Все больше и больше думала о встрече. Все, что она делала, окрашивалось мыслью: «Вот приедет, увидит, как я… поймет, какая..».
А потом пошли месяц за месяцем без всякой вести.
Как все солдатские жены и матери, мысленно была на далеком фронте. Трещали морозы — думалось, каково им там в холодных окопах; падал снег — думалось о многоверстных переходах бойцов. И все нехватки войны принимались по-матерински с заботой: «Было бы там у них, здесь обойдемся», а трудности с мыслью: «Им-то там еще тяжелей».
Сама удивлялась, насколько сильна ее любовь. Писала Степану: «Часу не бывает, чтоб о тебе не думала».
Прошел ноябрь, декабрь, прошел январь и уже в тревожном недоумении — «Что же это?» — стала ждать беду. Сидела вечерами над спящим сыном, шептала горькие слова, заглядывала в лица раненых, помогая при переноске.
Написала Прасковье Ивановне.
И, наконец, узнав от нее, что жена уже получила похоронную, горько оплакала не только его, но и себя.
Плакала громко, никак не верила. Потом, опустошенная горем, затихла, старалась что-нибудь делать, только бы не думать. Не могла поверить, что Степана нет. Мысль отталкивалась от этого, уходила куда-то в сторону, в поисках живого Степана, как будто она могла найти его в чем-то живым. Может быть, потому и нашла в своем горе место жалости к жене: «Вот кому горько-то, с двумя, да без привычки самой хлеб добывать. Детишки-то как? „Черненькие“ — называл он». И будь они близко, она побежала бы, подсмотрела бы, нельзя ли в чем помочь, и помогла бы его детям, его жене.
— Ты-то ничего не чувствуешь, — шептала, глядя на играющего у ее ног Витюшку. — Тебе никакой перемены нет. За материнской спиной. — И вздрагивала как от острой боли, когда мальчик, чувствуя ее взгляд, поднимал на нее темные Степановы глаза, улыбался ей его, Степана, улыбкой, прижимался светлой головкой к ее дрожащим рукам.
На другой день, собираясь на работу, разбитая, опустошенная, откинула пестрый платок, но, надев черный, вся вздрогнула, так как это говорило о потере. «Нечего горе напоказ выставлять», и пошла как обычно, и никто, кроме отца, не знал, как тяжелы были ей эти не остановившиеся в своем движении первые дни, недели.
Тяжелей всего было дома. Вечера длинные, унылые, спят дед и сын, воет за окном, несмотря на свой конец, вьюжная зима, потрескивает остывающая железная печка — экономка. Переходит вечер в бессонную ночь, некуда уйти от воспоминаний, которые рвут сердце отчаянием, еще слишком свежа неведомо где затерявшаяся могила, ни о чем не думается, только и спасения, что книжка, взятая из теплушек. Но легко ли читать про то, как живут люди, когда самой нечем, нечем жить, кроме Витюшки. И, бывало, начнет его перекладывать в постельке без всякой нужды на другой бочок, только чтобы услышать его сонный голосок, ощутить родную живую теплоту его тельца.
А дни шли и шли… Уходил из жизни Степан — были о нем уже не думы, а только полные горечи воспоминания. Уходило горе, на смену пришло тупое равнодушие, душевная усталость. Словно онемело всегда подвижное лицо, скорбно сжался рот, потухли смелые глаза.
Особенно тяжелы, несносны стали заботы о хозяйстве, о сестре и отце.
Наконец не выдержала, сказала прямо:
— Ну вот что, как хотите, а не в силу мне разрываться между работой, домом да очередями. Дальше будет только так: первый кусок Витюше, второй отцу, третий, если останется, мне, а уж ты, Софья… Никакой я от тебя домашней работы не требую, знаю, что все равно толку не будет, но вот, если не берешь на себя отцовский паек получать…