— Мы выбираем одинаковые платья...
— Вот послушай стихотворение...
Всего два-три штриха, клочок бумаги,
и всё же такое разительное сходство!
Набросок, сделанный на корабле
волшебным полднем
в просторной сини моря Средиземного.
Как он похож. И всё-таки я помню,
он был ещё красивее. Глаза
горели чувственным, почти безумным блеском.
Ещё, ещё красивее — таким
он кажется мне именно сейчас,
когда душа зовёт его из прошлого.
Из Прошлого. Когда всё это было? –
эскиз, корабль и полдень... [49]
Маргарита подумала, что сделавшись женщиной, истинной женщиной, она, в сущности, потеряла то, чего никогда и не имела, ту самую невротическую страстность девственности, вечной, до смерти, девственности, девственности, никогда не переходящей и не желающей переходить в стадию зрелости женской и опытности, ту самую страстность девственности, страсть, подобную той, какую питает Кама к Иантису Антониу. О его казни они не говорили, потому что для страсти Арсинои он не умирал...
Между прочим, стихотворение Арсинои написано Константиносом Кавафисом, последним певцом Александрии, той Александрии, заложенной ещё великим Александром...
Маргарита говорила с Цезарем. Она пригласила его провести ночь у неё в спальне. Он посмотрел на неё. Она поняла, что он догадывается. Конечно, и он понимал, что ей от него нужно нечто. И вовсе и не нечто, а свобода Арсинои! Он понимал. Но он только посмотрел и был рассеянным, или сделал вид, будто он очень занят и потому одержим этой самой рассеянностью...
— Ты хочешь поласкаться, девочка? Да я и сам хочу! — сказал он как-то так простецки. И обещал прийти. Но он не мог не понимать, потому что она впервые сама звала его. И потому что он давно уже не был у неё, давно с ней, как он это называл, не ласкался...
Столик был изящно сервирован, подушки её любимого зелёного цвета брошены на ковёр с небрежностью. Лампы сияли млечно. Она тщательно подкрасила лицо и причёску украсила розоволепестковой розой, сделанной искусно из коралла... Он спросил её о её здоровье. Она впервые подосадовала на свою беременность. Она вовсе не хотела являться ему в образе женщины, немощной вследствие беременности. Она ответила ему тоном слегка шутливым, что он может не опасаться за её здоровье. Она сейчас чувствовала себя уверенной, красивой, и её голос звучал мелодически... Она не говорила с ним о политике. Он сказал, сам, первый, что с удовольствием беседовал с Аполлодором Сицилийцем...
— ...Следует восстановить деятельность Мусейона, Аполлодор уже занимается Библиотекой. В городе кипит работа...
Он говорил так, будто он был хозяином этого города, её города, её приморского, такого жаркого летом, и такого сырого и продуваемого холодными ветрами зимой, её шумливого, разноязыкого, плещущего площадными остротами города... Но она не спорила, не возражала. Улыбалась. Спросила его о поэтах Рима...
— Когда приедешь с официальным визитом, я представлю тебе Катулла. Немножечко разбойник; в нравственном смысле, конечно, однако поэт великолепный...
И ненавижу её и люблю. Это чувство двойное!
Боги, зачем я люблю! — и ненавижу зачем!.. [50]
Он декламировал несколько нарочито. Ночью она совершила подлинное нападение на него, окружила его чудесами ласковости, бросила в его тело стареющее смелые волны своей молодой женственности... Итог явился для него прекрасный. Случилось то, что давно уже с ним не случалось. Он овладел ею, ощущая свой фалл упругим, входящим победно, мощно в потайность женских недр... Он целовал её в губы, потрясённый, счастливый, тихий, не имеющий слов для выражения счастья... Она должна была признаться себе, что удовольствие, испытанное ею с ним, всё же меньше, нежели то, что испытала она с чернокожим рабом... «Мужчина или женщина могут быть наделены от природы прекрасным утончённым и гибким интеллектом, — думала она, — только ум, интеллект человеческого тела, он совсем другой, непонятным образом заставляющий дарить и получать наслаждение...» Она поддавалась его поцелуям легчайшими нюансами жизни своего тела, мелодией его запахов душистых, его упругостей и шелковистостей... Она торжествовала молча. Она подчинила его себе!.. Он смотрел на неё восторженными такими глазами, но произнёс, уже улыбнувшись насмешливо, пошловатое: