Выбрать главу

Вернемся к механобиологии. Знают ли авторы, чьи имена справедливо связывают с достижениями в этой области, что многие их открытия были предугаданы Ю. М. Васильевым (как сказал бы Израиль Моисеевич Гельфанд: «Юра! Ведь мы с тобой давно все это понимали»)? Увы, в большинстве случаев, нет. Васильев стал не основателем, а скорее предтечей механобиологии и всего, что с ней связано. И на это есть важные причины. Будучи прирожденным визионером и создателем ярких гипотез, ЮМ прежде всего был скрупулезным и даже педантичным исследователем, который публиковал только то, что считал абсолютно убедительным. Он всегда иронически относился к публикациям даже гипотетического характера, которые не были достаточно обоснованы, говоря, что это «Soviet romantic style». А в то время фактические данные о механике клетки были крайне ограниченны и фрагментарны. Элегантная работа Альберта Харриса, в которой было показано, что клетки действительно прилагают силу к субстрату и могут его деформировать, была опередившим время исключением (мы вставили ее в книжку), но и в этой работе силы не были измерены. Понадобились годы медленного прогресса, чтобы научиться измерять эти силы, прилагать внешние силы к клетке, делать субстраты с заданной эластичностью и паттерном адгезивности, и т. д. Юрий Маркович однажды проиллюстрировал уровень наших знаний о механике биологических процессов чудесной историей, которую не могу не привести. Это не анекдот, а, по-видимому, случай из жизни, и, так как я не слышал его ни от кого, кроме Васильева, думаю, что литературная обработка принадлежит ему самому.

Патриарх науки (физик) отмечал очередной юбилей в окружении молодых коллег. Дело происходило в одной из закавказских республик. Очередной тост он посвятил традиционной теме измельчания молодого поколения. «Разве теперь есть настоящие джигиты? В прежние времена джигит вскакивал на коня, срывал с дерева грецкий орех, клал на седло, оттягивал хер и — трах! — орех расколот!» Тут в восхищенно внимавшей аудитории раздался робкий голос: «Послушай, ты кажется забыл, в какую сторону Он пружинит?!» «Вот так и с клетками, — заключал Юрий Маркович, — надо помнить, в какую сторону что пружинит». Я верю, что, несмотря на рискованную лексику, этот шедевр должен войти в будущие учебники по механобиологии.

Перехожу к спорту

Здесь я хотел бы на самом деле поговорить не о спорте, а просто вспомнить о чем-то, кроме науки. (Кроме неизбежных лыжных прогулок, ЮМ был, кажется, самым неспортивным человеком из всех, кого я знал, и это меня очень утешало.)

Не стану утверждать, что я был очень близок с Васильевым и что мы часто обсуждали искусство и литературу. Но, как уже сказано, я восхищался им и поэтому запоминал каждое мелкое замечание, иногда обращенное не ко мне. Потом в Израиле и в других местах я прекрасно мог приятельствовать с людьми, ничего не зная об их литературных вкусах, да и читали они (если читали) совершенно другие книги, чем я. Но в те годы мне казалось важным, что человек думает о книгах, картинах, музыке, что ему нравится, а что нет. В тогдашних обстоятельствах это было чем-то вроде опознавательных знаков, способом отличить своего от чужого.

Юрий Маркович и здесь, как и в науке, не вписывался в стереотипы. Он не был эстетом и уж точно никогда не был снобом, подчеркивающим, что он любит не то, что обыкновенные люди. Он чувствовал искусство очень непосредственно и не стеснялся сказать, например, что ему понравился фильм «Чайковский» (советская мелодрама со Смоктуновским в главной роли). На самом деле, в русской музыке он Чайковскому предпочитал Мусоргского, как более оригинального и неподдельного. А в русской живописи предпочитал Сурикова Репину. Помню, как он слегка обиделся, когда один иностранный гость, взглянув на «Утро стрелецкой казни» в Третьяковской галерее, сказал (желая похвалить): «Это русский Давид». «Нет, он выше» (за точность цитаты не ручаюсь, но смысл помню). Из художников двадцатого века, к Дали и даже Пикассо, по-моему, был относительно равнодушен, но точно очень любил Шагала. Решительно не любил арт-нуво и всякого рода маньеризм. Любил опальных московских художников Бориса Биргера и Владимира Вейсберга.

В поэзии вкус ЮМ был в значительной степени сформирован общением с Надеждой Яковлевной Мандельштам. Стихи Мандельштама он знал наизусть, и я помню, как он поморщился, когда я неверно процитировал какую-то строчку. Но его любовь к стихам началась, конечно, много раньше знакомства с Надеждой Яковлевной. Рассказывал, что в юности у него была тетрадка со стихами советских поэтов, в частности Константина Симонова («Жди меня» и т. д.), которые он все тоже знал наизусть. Почитал Солженицына, как все в это время (особенно «Матренин двор»). С интересом он относился к Валентину Распутину и Василию Белову (о последнем я впервые от него услышал) и, кажется, продолжал ценить их раннюю прозу, даже когда эти писатели стали демонстративно антисемитскими. ЮМ заметил и полюбил прозу Константина Воробьева, которого мало кто теперь помнит, восхищался его повестью «Тетка Егориха», в названии которой выговаривал «рь» как «й» (кстати, я недавно прочитал у небезызвестного Д. Быкова, что Воробьев, на его взгляд, замечательный писатель). Не понимал прозы Цветаевой, считая ее манерной, и часто повторял, что «Доктор Живаго» много ниже пастернаковских стихов. Из потока литературы, появившейся в конце восьмидесятых, особенно ценил Василия Гроссмана («Жизнь и судьба», «Все течет»). Любил Галича и восхищался последними песнями Окуджавы («Римская империя времени упадка…»), искренне симпатизировал и Веронике Долиной, а позднее и Тимуру Шаову. Оценил Жванецкого раньше многих других. Кажется, первым из нас заметил Игоря Иртеньева (стихотворение «Я, Москва, в тебе родился», напечатанное в какой-то газете). Но Пригов, пожалуй, был для него слегка чересчур.