- И мне, но, в общем, у тети Нади и Марины внезапно
изменились планы.
- Да, и куда?
- Еще не знаю.
Наивный, он полагал, недели две еще в запасе есть,
дней десять, может быть, пока закончится рекогносцировка,
резервы развернутся, подтянутся тылы.
Четыре дня ему Создатель отпустил, даже три,
воскресным ранним утром Алешу заставили открыть глаза в
молочной синеве рассвета щелчки, два металлических
предмета соприкасались деликатно, шептались, звякали с
приязнью очевидной, и тем не менее, поладить не могли.
Обрубок жирной стрелки будильника "Наири" угрюмо
упирался в фигурную семерку. Источник звука был в
прихожей.
Ах, Кобзев, капитан, знакомый с телеграфным кодом
Морзе, мужчина, выбравший для никудышной, дешовой охрой
крашенной двери изделие повышенной секретности п/я 1642.
Эксцентрик, механизм, с характером собаки преданной, до
самого упора повернутый рукою Алеши изнутри, любезно
щелкал, но не поддавался родному папе, ключу снаружи
вставленному тихо.
- Ну, что там, Надя? - вопрос негромкий прозвучал с
той стороны, и у босого юноши, стоявшего по эту, за вдохом
выдох не последовал.
- Ты знаешь, кажется опять перепутала ключи. Брала
дубликат от Сашкиного кабинета позавчера, ну, и в который
раз, похоже, его себе оставила, а Саше, конечно, сунула от
этой чертовой квартиры.
- Что теперь? - нет, нет, шипенье это гнусное ни с чем
не спутаешь, за хлипкой древесностружечной панелью в
каком-то полуметре от него стоит и взглядом испепеляет тетку
животное с глазами бледно-голубыми.
- Не кипятись, Галина, сейчас позвоним Саше снизу,
тут автомат буквально за углом, он через двадцать минут
привезет свой.
Ну, и за этим вслед смешок, тот самый, что Леша
Ермаков, пацан, мальчишка, так искренно, так долго за
признак доброты душевной принимал:
- Ты не волнуйся, Галя, уж я-то знаю, раньше
двенадцати в их возрасте никто не просыпается.
- Кто это? -раздался шопот за спиной, горячий воздух
ушную раковину белую, мгновенной гормональной
катастрофой обескровленную, согрел внезапно.
Точас же рука любимого (правая) уста любимой
запечатала, а левая без промедления для ласки нежной
созданный животик перехватила поперек, и в комнату
беззвучно повлекла.
- Лера, - произнесли сухие губы, так чудно целовать
умевшие, - через две минуты нас не должно быть здесь.
- Да кто же это там?
- Мать.
Три ночи подряд они спали у Леры на кафедре в
жарком и неудобном, стеганом спальном мешке, который
извлекался под перезвоны связки карабинчиков из чрева
абалакова, заслуженного ветерана, еще недавно так
смешившего милашку-лаборантку соседством с парой ржавых,
видавших виды триконей в шкафу под полками с
программами, отчетами, горой разнообразных бланков и
кипой чистой, стандартными листами нарезанной оберточной
бумаги.
На занятия Алеша не ходил, из столовой он
направлялся прямо в библиотеку, там пялился минут
пятнадцать, двадцать на сортирные изыски работы художника
Басырова и утомленный акварельной рябью цветов, зеленого и
желтого, в конце концов безвольно припадал щекой, ложился
на издательством "Наука" размноженное произведение
искусства и засыпал.
В среду сон бедняги был особенно сладок, именно в
этот день из путешествия, почти что трехнедельного, к
отрогам невысоких, но живописных алтайских гор вернуться
должен был приятель Ермакова, одногруппник бывший, а
ныне студент училища художественного Сережа Востряков,
хозяин пятикомнатных апартаментов, особняка в купеческом
исконном стиле, хоромов деревянных двухэтажных на
каменном метровом столетней давности подклетье.
Профессор Вострякова, орнитолог, мать рериха таежного, от
сибирских грачей и воробьев уехала на юг малороссийский,
остаток жизни посвятить крикливым чайкам, забрав с собою
сына старшего, биолога, дочь младшую, школьницу, а
среднему оставив семейную обитель, за резными ставнями
которой, под крышей с петушками и надеялся от жизненных
невзгод укрыться ноябрьским морозным вечером и наш
Алеша.
Итак, он спал и видел, как скорый поезд везет Серегу
верного товарища, спешит, гремит железом, посредством тока
электрического просторы ужимая и сокращая расстояния. И
вот в этот момент чудесный, его, спящего и беззащитного,
чья-то цепкая рука вдруг ухватила за мочку уха, а, ухватив за
мякоть, принялась вращать, определенно намереваясь сей
нежный и необходимый хрящ от непутевой головы для жизни
новой и самостоятельной скорее отделить.
Да, встреча мамы с сыном состоялась в культурной,
интеллектуальной атмосфере читальни университетской у
полки с красными гроссбухами Большой советской
многотомной энциклопедии.
- Это та же самая? - спросили губы-ниточки после
того, как насмотрелись глазенки блеклые, бесцветные, на
полное бессилье негодяя.
- Та, - коротким звуком горловым он подтвердил, что
с ним сегодня можно делать все, он будет нем, не
пошевелится, не пикнет здесь, где несколько десятков глаз
мгновенно могут вскинуться от вороха бессмысленных бумаг
на дальний столик угловой.
- Ну, так вот, - продолжали бескровные, при этом не
мешая сухим и белым пальцам наслаждаться податливостью
родной горячей плоти. - Если самое позднее завтра вечером
ты не приползешь на коленях домой, весь Томск, весь
университет будет знать и говорить об этой гнусной
потаскухе.
- Понятно?
- Нятно.
- А теперь можешь продолжить занятия, - сказала
тварь, прибольно напоследок красивый нос отличника вминая
в шершавую обложку журнала " Химия и Жизнь".
На сей раз он готовился стоять насмерть, быть
мужчиной, пасть, но не сдаться. Убить в душе отца
филателиста, ценою бесконечных унижений купившего, нет,
вымолить сумевшего смешное право субботним вечером,
вооружившись лупой и пинцетом, в который раз счастливо
убеждаться в сохранности полнейшей, неизменной, чудесных
зубчиков, всех до одного.
Он хотел, да, но Воронихина Галина вновь, как
всегда, рассчетливей и хитрей, проворней оказалась десятка
Ермаковых. Каким уверенным движением она с доски такую
грозную на вид фигуру, вновь бунтовать надумавшего сына,
небрежно сбросила, смахнула, и девочку Валеру холодной
пятерней с улыбкой омерзительной погладила по голове.
- Знаешь, - в тот вечер Леша сказал своей
единственной, когда в мансарде зимней Вострякова они
сидели среди холстов и гипсовых слепцов, румяные от
скудости еды и тяжести напитка неразбавленного, - тебе,
наверное, придется уехать на какое-то время. На месяц, может
быть, до января.
- Ты ее боишься?
- Я... я ее ненавижу, - ресницы вздрогнули чудесные и
нежные, мерцающие в свете неверном уже оплывших белых
свеч, - Я ее убью, убью гадину.
Вот так, молчал, молчал, скрывал, таился и вдруг
заговорил, а Лера, невероятно, чудовищно, но в этот момент
ужасный вдруг засмеялась, нелепо, глупо, тихо.
- Что с тобой? - спросил Алеша грубо.
- Это так, это так, мой хороший, я просто дура, дура и
все тут. Ударь меня, если хочешь.
Конечно, чутье не обмануло Валеру Додд. Дар
несравненный женской интуиции был заодно с дурацкой
непосредственностью чувств оправдан временем унылым, в
отличии, увы, от самомнения мужского, решимости, что
сочетается обыкновенно с необычайным напряжением
покровов кожных лицевых, брутальным, барабанным,
кинематографа, юпитеров и просветленной оптики
достойным.
Да, все вышло совсем не так, как представлял себе
студент-биолог, от водки и обид насупившийся грозно.
Тварь, гадина, мамаша Алексея Ермакова, с
раскроенной коробкой черепной на стол холодный