В проеме раскрытой двери хорошо были видны ноги человека, обутые в высокие сапоги. Двое мужчин, осторожно подойдя, заглянули внутрь. Внутри лежал труп мужчины. Он лежал лицом вниз, сочившаяся из бачка вода заливала его, образовав вокруг небольшой водоворот; казалось, будто труп лежит в луже воды. Сбоку у него вся гимнастерка была в крови. Сомнений в убийстве не оставалось.
- Интересно, кто это? - спросил один.
- Может, перевернем? - предложил другой.
- Не трогайте, - предупредил третий, подойдя сзади, и оба товарища сразу же согласились с ним.
Запреты воспринимались хорошо. Они были удобны, за них не приходилось отвечать. Любые действия, наоборот, были опасны: эксперимент мог не получиться, и тогда пришивалось клеймо врага народа, и отвечал за свои новшества горе-экспериментатор.
Вскоре все жильцы уже были во дворе или высовывались из окон своих квартир, бурно обсуждая случившееся. Уже прозвучало несколько предположений, кто бы это мог быть, но говорили об этом шепотом, как бы не веря, что это возможно. Кто позвонил в милицию, никто не знал, но вскоре она появилась во дворе. Место преступления было сфотографировано из разных точек, и каждый раз, когда раздавалась вспышка фотоаппарата, тетя Шура испуганно перекрещивалась. Наконец двое солдат зашли вовнутрь, один из них для этого встал одной ногой, обутой в до блеска начищенный сапог, в воду, они приподняли уже окоченевший труп и вытащили наружу. Когда его перевернули, шум прошел среди жильцов, а женщина живущая в самой угловой комнате справа, вскрикнула. Они узнали его. Это был, как и предполагали многие, Гурген Саркисян, вот уже третий год живший в одной из двух квартир на втором этаже парадного входа. Сейчас явно была видна и другая глубокая рана, в области груди. Удивленный взгляд остекленелых глаз Гургена застыл в немом вопросе, ответа на который он уже больше никогда не получит.
Глава вторая.
Июль 1937 года выдался жарким. На улицах Баку стоял устойчивый запах расплавленного асфальта, смешанного с соленым вкусом моря. Но несмотря на жару души людские были скованы льдом. Это был лед страха за свою жизнь, за жизнь своих близких и родных. С другой стороны, как это ни парадоксально, страх этот освободил людей от многих условностей, раскрепостил их. Люди спешили жить, созидать, писать, петь, словно боялись, что завтрашнего дня у них уже может и не быть, отберут его у них. И как соловьи, поющие в клетке свои лучшие песни и забывающие в экстазе о заточении, люди в страхе пели о свободе и любви, и все верили им.
... Ида Розембаум уже двадцать минут стояла в подъезде дома напротив бульвара. Отсюда ей хорошо был виден вход на лодочную станцию, перед которым все это время с букетом роз стоял высокий молодой человек в модном, белом парусиновом костюме. Когда он пришел, Ида не знала, но когда она подошла к бульвару за пятнадцать минут до назначенного времени, Фархад Велиев уже стоял там. Она решила прождать еще пять минут, - девушке неприлично приходить вовремя, но и слишком опаздывать не нужно. Десяти-пятнадцати минут вполне достаточно, чтобы он поволновался, это укрепит отношения, больше, как говорила ей мать, опасно, можно убить в мужчине всякое желание. И хотя она горела от нетерпения быть с ним рядом, заглянуть в его угольки глаз, найти в них как в зеркале свое отражение, прочитать в них, как она любима и задохнуться в облаке обожания, исходящего от него, окутывающего ее, успокаивающего и поющего для нее бесконечную серенаду, она твердо следовала установившимся традициям. Она удивлялась себе, как она могла жить раньше без него, без его слов, без его присутствия, без этих глаз, обожающих ее. Все эти полтора года, что они встречались, прошли для нее словно сон, как один вечный вальс, в котором они кружились не переставая. И чего только не перенесла она за это время: слезы матери и упреки отца, нескончаемые нравоучения, угрозы и наказания в виде закрытых дверей, отобранных туфель, обид и истерик... Наконец, родители сдались. И хотя Фархадик, как теперь называла его Инесса Львовна, стал частым гостем в доме Исаака Самуиловича, отношение к нему было двойственным. То, что он был неглупым, образованным и серьезным молодым человеком, признавалось всеми, но все это для профессора Розембаума было вторичным, а на первом месте было то, и это его весьма удручало, что Фархад не был евреем. Год назад сам Абрам Моисеевич, известный во всем Баку антиквар, свекр его старшей дочери Сары, с двумя уважаемыми в их кругу людьми пожаловал к нему в гости и после долгого разговора, наконец перешел к сути своего визита.
- Ты знаешь, Исаак, как мы все любим тебя?
- Спасибо на добром слове.
- И знаешь, что твоя беда, это и наша беда.
- Знаю, но я теряюсь в догадках. О какой такой беде речь?
- А дочь твоя, красавица наша, Ида?
- Разве она в беде?
- А если нет беды, зачем держишь ее? Почему отказываешь сватам? Дважды уже Гинзбурги обращались к тебе, и оба раза не было твоего согласия.
Покраснел Исаак Самуилович, опустил голову.
- Если думаешь, не знаем почему, не беспокойся. Город маленький, всем все известно. И мы не одобряем ее. Ты это знай.
- Сколько раз я беседовал с Идой, ругал, не слушается. Вскружил ей голову этот чекист.
- Не нам тебя учить Исаак, сам понимаешь, нельзя допустить, чтобы Ида пошла за него. Хочешь, мы сами с ней поговорим?
- Нет, сам как-нибудь разберусь.
Но события, развернувшиеся впоследствии, заставили не только Исаака Самуиловича, но и всех его родных надолго забыть свою заботу о сохранения чистоты расы. Один за другим грянули по стране разоблачительные процессы, и многие, стоявшие в Москве на самых высоких постах в партии и правительстве, на кого всегда надеялось большинство друзей Исаака Самуиловича, были признаны зачинщиками антисоветских дел, и несмотря на то, что большинство из них, "чистосердечно" раскаявшись на суде, просили о пощаде, многие из них все же были расстреляны. По всей стране развернулась "охота на ведьм" за разоблачение заговоров. Иногда казалось, что вся страна окутана сетью шпионов, вредителей и врагов. Исаак Самуилович спешно, но тайно ото всех, уничтожил все письма, открытки, книги с дарственными надписями от многих известных в стране людей, которыми он когда-то гордился, которые хоть каким то образом могли теперь скомпрометировать его, уличив в каких-либо отношениях с уже уличенными "врагами советской власти". Начав эту чистку, он не остановился на достигнутом, а на всякий случай уничтожил и другую половину своего личного архива, к которому эти люди никакого отношения иметь не могли. Теперь он был относительно спокоен никаких уличающих его документов на виду. За это время он позабыл от страха и о своей дочери, и хорошо поразмыслив, решил не вмешиваться в ее отношения, предоставив времени самому все поставить на свои места. Время и вправду все расставила по полочкам, но совсем не так, как того хотел бы профессор Розембаум.
Уже через неделю после визита Абрама Моисеевича он попросил Иду после очередного громкого, но безрезультатного разговора, пригласить в дом на субботу этого своего ухажера. Фархад Велиев пришел точно в срок, к трем часам, минута в минуту: настенные часы еще не отбили время, как зазвенел дверной колокольчик. Дверь открывала Ида, и сдержанно, - при отце показать свою радость при виде Фархада она не посмела, - пригласила его в дом. На пороге той самой комнаты, откуда впервые впорхнула в жизнь Фархада Ида, теперь стоял, торжественно одетый по этому поводу Исаак Самуилович, и заложив одну руку за жилет, прищурившись, внимательно разглядывал вошедшего. Он и раньше видел этого человека, но тогда, когда он передавал ему ампулы с обезболивающими препаратами, на этого человека он не обратил внимания. Он был для него никем, так, мелочью, курьером, посредником, без которого нельзя обойтись в большом деле, но о существовании которого сразу же забывали. Теперь он разглядывал его подругому и, надо сказать честно, увиденное его разочаровало. Не потому, что Фархад Велиев ему не понравился, скорее наоборот, просто он понял, что от него Ида не отступится. И тогда он решил тянуть время. И как только Фархад начинал намекать о женитьбе, у него находились сотни причин, чтобы отложить ее. Правда, тянуть до бесконечности тоже невозможно, и Исаак Самуилович это хорошо понимал и почти уже смирился с неизбежным, к тому же жена его, Инесса, дочь свою поддерживала и выбор ее одобряла. Эх, что им женщинам, с грустью думал профессор, разве придется им выслушивать обидные слова от родственников и друзей, сносить осуждающие взгляды Абрама Моисеевича и его окружения...