Лакей подбежал с салфеткой под мышкой и почтительно принял заказ. В спешке, чтоб не заставлять ждать лакея, Витя вместо телячьей котлеты по ошибке заказал бифштекс с картофелем. Но изменить заказ было явно неудобно. Впрочем, бифштекс стоит столько же, сколько телячья котлета.
— На третье гурьевскую кашу… Слушаю-с… Пить что изволите?
Витя похолодел — этого удара он никак не ожидал, о напитках он не подумал.
— Квасу нашего не прикажете ли? — с значительной интонацией в голосе спросил, улыбаясь, лакей.
— Нет… Сельтерской воды, — сказал Витя. — Я пью только воду, — добавил он, чтобы как-нибудь себя спасти во мнении лакея.
— Слушаю-с.
Сельтерская вода, наверное, стоила очень дешево, этот расход можно было покрыть из запаса. Витя принялся рассматривать зал. «Хорошеньких женщин что-то не видать…» Ему становилось скучно. Он вспомнил о «Белом ужине» и, достав книгу из портфеля, принялся ее пробегать. На террасе мраморной виллы над заливом слушала последние аккорды серенады Коломбина, «вся в белом, похожая на большой букет новобрачной»… На Витю вдруг нахлынула непонятная радость — от этих образов, оттого, что он был взрослый и один обедал в ресторане, что перед ним открывалась жизнь, что у него уже была своя Коломбина… «Я очень, очень рада», — вспомнил он, замирая. Веселый Пьеро, перескакивая через перила, бросался к Коломбине «с долгим раскатом смеха». Витя еще не знал, отчего Пьеро так весело, но он понимал его и вместе с ним испытывал радость. Дворецкий позвал Коломбину к «роскошно сервированному столу под пинией» — Вите как раз подавали суп.
Консомэ оказалось самым обыкновенным жидким бульоном — по совести, Маруся готовила суп вкуснее. Миска с надбитым ушком не казалась лагуной, и решительно ничто на столе никак не напоминало о гондоле. Но Пьеро с Коломбиной тоже начинали белый ужин с консомэ, что усилило аппетит Вити. Он ел суп и, скосив глаза, читал книгу. Пьеро «вонзал толедский нож в хрустящий бок паштета» — Витя с наслаждением ел тощий бифштекс. Дворецкий разливал мадеру, шато-икем, марго, мускат — Витя бодро пил сельтерскую воду.
Лакей принес гурьевскую кашу. Витя осторожно придвинул к себе обжигавшее пальцы блюдо и вдруг у противоположной стены со смешанным чувством гордости и беспокойства увидел знакомого. Это был доктор Браун. Лицо его поразило Витю своей бледностью и мрачным выражением. «Да это он коньяк так хлещет… Здорово!» Браун что-то подливал в бокал из кофейника, Витя знал, что в кофейниках подаются запрещенные крепкие напитки. «Поклониться, что ли? Нет, лучше не надо… Он, впрочем, почти не знаком с нашими… Да это и не важно, разумеется. Какой он, однако, страшный!» — тревожно думал Витя.
XXXI
— …А вы знаете, Александр Михайлович, — сказал, улыбаясь, Федосьев, когда лакей унес блюдо, — ведь я за вамп в свое время чуть-чуть не установил наблюдения.
— Вот как? Когда же это?
— За год или за два до войны. Вы тогда читали в Париже публичные лекции на философские темы, и лекции эти, я слышал, имели большой успех?
— Я действительно был в моде в течение некоторого времени. Потом, кажется, надоел и перестал читать. К тому же я тогда начал печатать в журнале свою книгу «Ключ», многое из лекций в нее вошло. Но почему мои лекции вызвали такое ваше заботливое внимание?
— Видите ли, у вас репутация очень левого человека. Лекции же ваши усердно посещались людьми, которыми мое ведомство интересуется. И — не у меня, но в Париже — возникла мысль, что, быть может, это не совсем случайно… Я потому так откровенно говорю, что мысль оказалась нелепой… Я вдобавок интересовался вами как университетским товарищем. Из вашего «Ключа» мне довелось прочесть лишь один отрывок, и я мог убедиться в том, что революционность ваша сомнительная и что ультралевым вас можно назвать разве только для смеха… Вы не сердитесь?
— Нисколько. Мне, впрочем, не совсем ясно, что такое значит «ультралевый». В области практической я предъявляю к государству довольно скромные требования, приблизительно те, которые осуществлены в Англии и с которыми вы так усердно боретесь. Но этого я в «Ключе» почти не касался. Моя книга, как вы изволили сказать, философская, во всяком случае, теоретическая. Я подвергаю критике разные наши учреждения и догматы. Отношение мое к ним какой-то остроумец назвал аттилическим: я, мол, как Аттила, все предаю мечу и огню. Но это очень преувеличено. Притом, повторяю, у меня чистая теория.
— Вот, вот… Я один ваш аттилический отрывок читал с истинным наслаждением и охотно признаю, что у него два равно отточенных острия, направленных в противоположные стороны. Левым ваша книга, должно быть, еще неприятнее, чем правым, и это меня, конечно, утешает. Но… Простите тривиальное замечание: я вообще боюсь не столько бисера (бисер — вещь вполне безобидная), сколько его отражения в мозгу свиней. В современном мире и без того очень развиты аттилические инстинкты. Вот и у нас, я думаю, когда купцы бьют в ресторанах зеркала, это происходит от излишнего аттилизма.
— Очень может быть, — ответил, смеясь, Браун, — вероятно, купец пьяным инстинктом чувствует, что и ресторан дрянной, и зеркала дрянные.