— Эге! — подмигивает ей дядюшка из-за самовара.
Она сердито отворачивается. Штейнбах бросает на нее острый, беглый взгляд И продолжает разговор. Дядюшка рассказывает:
— Нелидов говорит, что в лондонской стачке рабочие были побеждены, потому что фабриканты догадались пригласить безработный итальянский пролетариат. Он тогда прямо торжествовал. «Нет, говорил он, — больше рабочего вопроса!»
— Неужели он это серьезно говорил? Боюсь, что он рано торжествует победу. Если б это было так просто…
Шум поднимается за чайным столом.
Начинается бессвязный, как всегда, спор людей, говорящих на разных языках и неспособных понять друг друга. Соня слушает, не сводя глаз со Штейнбаха.
С ним были сейчас преувеличенно любезны. Но, вспомнив, что он открыто выражал свои симпатии социал-демократам во время революции и денег им наверно передал «уйму», Горлено начинает горячиться и говорить неприятности. Дядюшка старается смягчить его резкости. У Веры Филипповны испуганные глаза.
Тогда вмешивается Соня и страстно поддерживает гостя.
«МАНЯ БУДЕТ МОЕЮ…»
Эти буквы как будто не на песке, а в мозгу Мани. Они обжигают ее.
«Нет… Нет… Никогда!.. Бледные уши. Синие веки. Противный… Никогда тебя не любила…»
— О-о! Вот так капиталист! — вспыхивает Горленко. — Как же вы так живете безмятежно?
— Все мы на Везувии живем. В этом есть острая прелесть… Впрочем, на наш век хватит…
— Et aprés nous le dêluge! [53] — подхватывает дядюшка.
Штейнбах улыбается.
«Какая циничная, отвратительная улыбка! Как могла я его любить?» — все взвинчивает себя Маня.
— А как же Нелидов говорит?
— Ах, это логика человека, живущего минутой! Логика страуса, прячущего голову под крыло. Здесь нет исторической перспективы.
Опять поднимается шум.
«Как он смеет так говорить о Нелидове? Наглый, самонадеянный жид!..» — думает Маня. И глаза ее сверкают, встречая взгляд Штейнбаха.
Вере Филипповне надоела эта тема. Она наклоняется вперед пышным бюстом.
— Правда ли, что вы продаете Липовку бельгийцам?
— Я? Кто это говорит?
— Ах, все! Все… Вам дают полмиллиона. Мы все знаем.
— Ельники, может быть. Липовку никогда!
И он бросает на Маню долгий взгляд. Лицо ее вспыхивает. Ресницы опускаются.
Она быстро встает и сбегает в сад.
В беседке она прильнула к плетню. Стемнело, Штейнбах еще тут. А Нелидова нет.
«И не надо! Не хочу, чтоб они встречались! Эта встреча будет моим несчастьем», — в суеверном страхе думает она.
Но тоска растет. Нынче вечером восьмой день пошел. Почему он не едет? Ах, эти вопросы в чужих глазах! Эти полуулыбки, которые ищут унизить. Муки ожидания. Но она все забыла бы за один ласковый взгляд!
Он не едет… А грудь так ноет! Так болит сердце…
«Я не хочу страдать. Хочу счастья!..» — кричит ее душа.
Темно. Тоскующая, страдающая, она бредет домой. Она так устала… Боже, как она устала!
На террасе она останавливается внезапно.
У рояля горят свечи. Из открытых окон льются широкие, безбрежные звуки:
Она поднимает голову и смотрит в черное небо осени. Вон они горят перед нею — далекие, таинственные солнца! Небо говорит с нею загадочным языком, который открыт лишь немногим на земле. Оно говорит о вечности. О мировой душе. О тщете наших страданий. О ценности быстротечного мига…
Падающая звезда чертит огненную линию в черном бархате неба. И гаснет мгновенно.
«Как мы…» — думает Маня.
Странное что-то совершается в ее душе. Замирает тоска. Засыпает печаль. Лицо Нелидова уходит куда-то в серебристый туман. Встает прошлое…
«Которое изменить бессильны даже боги…»
Звуки льются. Для нее. Они ищут ее в этом мраке. Зовут. Обещают. Что?
О! Она знает теперь. Сладкое забвение обид. Жгучее объятие. Темную бездну наслаждения, в которой тонет сознание.
«Маня будет моею…» — вдруг вспыхивает в ее мозгу.
Но душа не кричит. Душа не протестует.
Она медленно входит и садится у двери.
— звучит последняя фраза. Задумчивая, как лунный свет. И все молчат, очарованные.