Под звуки скрипки Лии бледнела горечь и мрак отступал. И пряталась глубоко-глубоко на самом дне сердца ядовитая змея ревности. Это кроткий Давид играл на арфе. И плача слушал его мрачный Саул. [35]
Каждое утро, просыпаясь, он чувствовал смутно бледную радость. И открывая глаза, говорил себе: «Я любим. Еще не все позади. Я любим».
Каждый день, когда стрелка показывала два, он говорил себе: «Мы скоро встретимся. И я увижу ее глаза. Увижу в них ее грезу, которую я воплотил на земле».
И когда било три часа, кончалась действительность. И начиналась сказка. Он оставлял за собой прошлое. И без дум, без колебаний шел навстречу новому. Он выходил из дому, полный сил и радости. Бледной радости, да. Но разве он знал иную?
И вот глаза его встречались с таинственными темными глазами, и ожесточенное сердце смягчалось. Они шли в старый дом на Остоженке. Никто не мешал их встречам. Никто не нарушал их уединения. И глубокая тайна по-прежнему окутывала его жизнь.
Иногда в лунные ночи они гуляла Днем встречались обыкновенно на выставке или в пустынных залах Румянцевского музея, или в Третьяковской галерее. А чаще сидели вдвоем у огня, он в кресле, она у ног его, не замечая молчания, каждый со своим миром в душе.
Ложась спать, Штейнбах говорил себе: «Завтра мы встретимся опять».
Этих часов он ждал как отдыха.
Андрей входит в столовую.
— Марк Александрович, пожалуйте к телефону. С вами говорит барыня из Петербурга.
Штейнбах срывает салфетку и порывисто встает. Тревожно следят за ним темные глаза дяди.
— Вы ей скажете о Ниночке? — вслед ему кричит фрау Кеслер.
— Зачем? Ведь она поправилась теперь. К чему ее тревожить напрасно.
— Пора бы ей вернуться! — сердито говорит Агата.
— Скоро Рождество. И она вернется. Нарушать контракт она не должна. И я не понимаю причины вашей настойчивости.
«Слишком хорошо понимаешь», — думает фрау Кеслер, враждебно глядя ему вслед.
Своими глазами на днях она видела, как Штейнбах под руку с какой-то «девчонкой» выходил из Исторического музея. А сама фрау Кеслер ехала в трамвае мимо. Положим, тут ничего преступного нет. В музее выставка. Но одного мига было довольно, чтобы понять все. Девчонка прижималась к нему, такая маленькая, худенькая. И глядела на него, как глядят на звезды. А он шел, так нежно, внимательно склонясь над нею. А главное… Почему они с Маней врозь? Разве когда-нибудь они расставались? Штейнбах у телефона.
— …Марк это ты? — несется издалека.
— Здравствуй, Маня.
Его брови ломаются в болезненном изгибе. Веки горько прикрыты. Какой голос, тон! Так говорят только счастливые.
— Как живешь, Марк?
— Ты каждый день получаешь телеграммы.
— Но почему ты не говоришь по телефону?
— Ты тоже не говоришь. Миг молчанья.
— Я вернусь к Рождеству, если только меня не задержит чей-нибудь бенефис… Ты не рассердишься?
Он пожимает плечами, и рот его кривится.
— Как можешь ты так думать? Если тебе весело, тем лучше!
Он как бы видит ее перед собой в этот миг, обдумывающую верный ход.
— А ты разве не собираешься в Петербург?
«Вот, вот он, этот ход».
— Зачем?
Звуки далекого смеха отдаются в ушах Штейнбаха.
— Странный вопрос. Ты не находишь, что он странный?
— Не надо щадить меня, Маня, — холодно отвечает он. — Я все знаю. Но я все тот же. Я вернусь, когда ты позовешь меня. Не раньше.
Она молчит долго, очевидно, удивленная чем-то. Потом спрашивает уже другим голосом, не тем гибким и богатым, чужим и лживым, каким говорила сейчас, а глубоким голосом прежней Мани:
— Вернешься, Марк?
— Вернусь.
Он ждет одно мгновение.
— До свиданья! — доносятся печальные, нежные звуки. — До свиданья, Марк. Я люблю тебя по-прежнему.
— И я тоже, — с горечью и вызывающе говорит он. И, услыхав далекий разъединяющий звук, кладет трубку.
Он подходит к окну и смотрит на качающиеся ветви сада.
Ветер, резкий и влажный, нанес пуховые тучи, и снег идет с утра. Лия ждет его. Он обещал ей поэтичную прогулку в санках в Петровский парк.
А! Этот голос! Она выдала свою тайну. Такие звуки никогда еще не дрожали в ее голосе. Это радость. Это сознание силы. Это опьянение жизнью, развернувшей все возможности.
Что делать теперь? Куда бежать? Он мечется по комнате, как пойманный зверь.
Отчего эта горечь? Кому эти проклятия? Он сам, сам добровольно уступил дорогу. Он не хотел ни борьбы, ни насилия. Не обещал он разве пожертвовать собой для ее счастья? Ах, если бы он был пьяницей, ему было бы легче!
35
Аллюзия на один из эпизодов Ветхого завета, повествующий о том, что когда Дух господень покинул первого иудейско-израильского царя Саула, утешение он находил лишь слушая игру Давида на арфе. Давид тайно был помазан на царство при жизни Саула, что вызвало в дальнейшем его преследование.