Они прощаются. Как призрак, белеет у входа в беседку молодая березка. Она задевает росистой веткой их лица. Он просит Маню быть его женой. Она молчит. Он спрашивает ее о Яне. Она опять молчит. Она не хочет сказать, чем больна ее мать, И вдруг тщета всех его усилий, тщета его опасений и борьбы встает в его сознании. И он говорит ей с холодным отчаянием:
«Да, в сущности, это все равно! Ни ты, ни я не можем ничего изменить в нашей судьбе. И свершится то, что написано в ее книге…»
И еще он сказал ей тогда: «Я знаю, я чувствую, что ты будешь моей гибелью…»
И вот в тот день, когда он писал ей у этого стола свое последнее письмо, отчего рыдал он? Не почувствовал ли он в ту минуту холод и молчание Вечности? Не увидал ли он тогда очами души черную яму, внезапно возникшую на пути его жизни, по которому он шел так гордо и смело, полный веры в себя?
— Николенька, отвори! Ты заперся, Николенька!
Он вскакивает и хватается за голову. Забыть! Все забыть.
Он отодвигает задвижку.
Катя обхватывает руками его шею.
— Николенька… Я соскучилась… Maman зовет обедать.
На этот раз он сам крепко прижимает ее к груди.
Вот она Любовь, которую он звал. Что нужно еще? Красота, юность, здоровье, желанья — все держит он тут, в своих руках. Боль пройдет. Прошлое забудется. Жизнь сильнее Мечты. Разве сильные оглядываются? Вперед идут они. Без колебаний. Только глядят вдаль — на намеченные цели. И достигают всего.
— Катя! — как-то болезненно срывается у него. И он приникает к ее полуоткрытым от удивления и радости губам.
Как-то раз Иза заболела инфлузнцой и долго не решалась выходить. Маня должна была все уроки брать в школе.
— Я пришла, — сказала она, — но с условием… Собачки и какаду изгоняются на время. Я их не должна слышать.
— Дерзкая! — сверкнув глазами, бросила ей креолка.
Никогда потом Маня не могла забыть этого вечера. С глазу на глаз остались две артистки. Никто не стоял между этими близкими душами. Ничто не нарушало настроения. Жесты были свободны, мимика богата и естественна. Каждое душевное движение легко и просто облекалось в изящные и благородные формы. Они обе так увлеклись работой, что не заметили, как наступила ночь.
— Мы с ума сошли! — сказала Маня — Как я вернусь домой?
— Оставайся у меня.
— О, что ты? Агата полицию подымет на ноги. Она всегда предсказывает, что меня убьют апаши. Как будто наше Нейи не заселено чиновниками и бедняками! Я позвоню Штейнбаху.
Когда он вез ее домой, его поразило выражение ее лица.
На другой день Маня сказала ему.
— Буду брать теперь все уроки у Изы. Мне это удобнее.
Он молчал. Не смел ни спрашивать, ни выяснять. Но сердце его сжалось. Она уходила от него все дальше.
— Пожалуйста, распоряжайся своим вечером, — через неделю заявила она ему. — Не жди моего звонка. Я могу вернуться на трамвае. Тысячи людей ездят так. Мне совестно тебя стеснять.
— Это вздор! — страстно перебил он. — Ты сама знаешь, что я счастлив даже этими беглыми свиданиями.
Она нахмурилась, уловив горечь в его словах.
— Разве у тебя нет никакого дела?
Сердце его заколотилось в груди от ее враждебного тона. Уж не презирает ли она его за то, что он посвятил ей жизнь! Но женщины так не рассуждают.
Она бежала сюда, как на свиданье. Она спасалась тут от капризов Ниночки, от «рацей» Агаты, от любви Штейнбаха. От своего рабства перед ребенком. От своей власти над Марком. Свобода… Свобода! Только с Изой Маня была самой собою. Как могла она думать когда-то, что в этой комнате нельзя ни учиться, ни грезить? Между нею и золотыми чертогами искусства падали все стены. И двери в волшебный мир творчества распахивались перед нею только здесь.
Но чем больше сближались эти две женщины и чем яснее в обыденной жизни определялись родственные черты этих двух натур, тем ярче и внезапнее выявлялась вся рознь их темпераментов и творчества. Дружба бледнела, отступала в тень. Выдвигалась борьба двух сильных индивидуальностей, борьба за свое миросозерцание, за свой взгляд на искусство, за свое собственное творчество. Самая великая и ценная борьба. И это больше всего привлекало Маню.
Она быстро поняла всю односторонность и несложность творчества Изы. В этом была сила креолки. Но в этом же таилась ее слабость. Искусством жеста — самым трудным и сложным — она владела в совершенстве. Она была создана для пантомимы. Ее руки говорили так же страстно и выразительно, как и ее лицо. Все яркое и непосредственное, все сильные душевные движения, все аффекты: гнев, страх, отчаяние, ненависть, особенно ревность — Иза умела передавать неподражаемо. Она находила дивные жесты для любви, незабываемую мимику страсти. В ее творчестве было что-то стихийное, грозное или опьяняющее. Великой артисткой была она в мимодрамах, в этих испанских танцах Малагенья, или в балеро и фанданго, требовавших темперамента прежде всего. И Маня понимала, что ей никогда не достигнуть такого совершенства.