Но и в загадочной жизни меланхолика есть свои особенности, к которым здоровые люди должны применяться.
В известные часы старик идет бродить. И никакая погода не может удержать его. Сколько раз Штейнбах сталкивался в сумерках на бульваре со стариком! Но тот проходил, не видя его. Шел равномерной походкой, опустив голову, словно ища на земле следы тех, кто ушел навеки туда, откуда нет возврата. А он, вечный странник, обреченный на одиночество, всем чужой, всем непонятный, все еще идет. И нет для него усталости. И нет ему покоя.
В Липовке и ее окрестностях не было дороги, которую не исходил бы этот больной старик. С особенной силой эта страсть к бродяжничеству охватывала его перед закатом солнца. Вторично уже ночью, перед сном. К его ярко, как чудовищный глаз, горевшему фонарику, внезапно выраставшему из темноты, уже давно привыкли в Липовке. И это мышечное беспокойство, эта потребность двигаться, казалось, бесцельные и неудержимые, как страсть, — была чертой, по утверждению Шарко [39] и целого ряда психиатров, присущей многим, страдающим меланхолией. По всем большим дорогам Европы, во все времена года в Средние века бродили эти озабоченные, тревожные, странные фигуры людей, искавших далекого счастья, покидавших реальное ради призрачного, никогда не знавших удовлетворения, с безмерной тоской в запавших глазах. И этот типичный образ послужил к возникновению легенды о Вечном Жиде. Штейнбах знал, что это явление болезненное. Но после жестокой, месяцами длившейся меланхолии — когда дядя прятался от людей, отказывался от пищи, дрожал и плакал или упорно безмолвствовал в угрюмой замкнутости — даже это бродяжничество казалось облегчением.
В Москве Штейнбах сначала боялся за дядю. Скоро, однако, он проследил его маршрут и успокоился. Старик неизменно спускался по Остоженке, шел мимо реки, потом подымался к храму Спасителя. И, обойдя линию бульваров, иногда до Страстного монастыря, смотря по погоде, — неизменно возвращался той же дорогой. Ночью, перед сном, он проделывал тот же путь, значительно, впрочем, сокращая его. Никакая погода его не останавливала. Раньше за ним крался в отдалении Андрей или дворник. Потом все успокоились. Весь квартал знал эту высокую фигуру, с сутулыми плечами, в теплом пальто, эту длинную бороду, жуткие глаза. Когда шаги звучали в пустынном переулке и палка стучала по панели, дворники и городовые, ухмыляясь, шептали:
— Сумасшедший барин в обход пошел.
Маня в своей угрюмой тоске не могла все-таки не подметить перемены в самом Штейнбахе.
Он не живет. Он только существует.
Оказывая ей, дяде, Агате и Ниночке все знаки прежнего внимания, он уже не вносит в это души. Эта душа парализована чем-то. «Не мною, — понимает Маня с чуткостью, всегда отличающей ее. — У него своя рана. Своя тайна…»
Они видятся редко теперь. Он не провожает Маню на репетиции. Он только ездит на спектакли, и то не всегда. Все дни от трех до шести, до обеденного часа, он сидит у себя, запершись в кабинете.
Часы бьют четыре. Мелькает мысли: «Пора! Она ждет. Мороз сильный. Она простудится».
Он встает. И колдовство исчезает.
Некуда спешить. И нечего бояться. Она лежит в мерзлой земле, скованная нездешним холодом, печатью смерти отмеченная навеки. И не страшны ей ни морозы, ни метели. Ни обманы, ни измены. Ни все печали земли.
Иногда он идет на Остоженку, в комнату Лии. У него свой ключ от квартиры. Бабушка Лии стучит в дверь и предлагает чаю. Он благодарит и отказывается. Она ходит на цыпочках и шикает на прислугу.
Если б Маня видела его лицо, когда он сидит так часами без огня, глядя в топящийся камин, она была бы поражена его сходством с дядей. И не только внешним сходством. В его глазах теперь появилось то же выражение неутолимой тоски, какое Маня видела в памятный вечер в Липовке, когда впервые безумный старик прошел мимо нее, глядя вдаль, на заходящее солнце, как бы ища исчезающие тени тех, кто радовал его здесь, на земле.
Месяц прошел, прежде чем Штейнбах решился наконец зажечь свечи и отомкнуть письменный стол Лии.
Со слабым звоном повернулся ключ. В лицо Штейнбаха пахнуло ароматом увядших роз. Весь ящик полон ими.
10-го ноября
Проявить свою личность в мире. Вот непреложный закон, данный нам свыше. И внутренний голос говорит мне: «Не в искусстве твой мир. В любви. Только там ты сильна и неуязвима. Нет смысла вне ее. Вне любви нет цели в мире…»