— Почему вы его так называете? Он — Исидор. На Айседору он нисколько не похож.
— Вы имеете в виду Дункан?[84] Зато это прозвище ему подходит. При такой мужественной внешности он — полная баба: не уверен в себе, всех подозревает, теряется при каждом затруднении. Правда, он хорошо маскирует свою слабость. Мягкий Митя куда тверже Айседоры. Теперь уходите. Мой следующий приемный вечер — суббота. На этот раз не в семь, а в шесть. Побудем наедине подольше.
Я ушел. На улице меня ждали Спитковский и Гурович.
— Что я тебе говорил, Митя? — зловеще сказал Исидор. — Она оставила этого долгоносого типа, чтобы позлить нас. И вышвырнула его!
— Ну, все-таки не вышвырнула — только вежливо попросила унести бренные кости. — Митя с любопытством смотрел на меня. — Скажите, Сергей, вы нам соперник? Осмелюсь доложить, у нас с Изей самые серьезные намерения относительно Фиры. Будете включаться в соревнование?
— Еще не определился. Когда решу, доложу — сначала ей, потом вам. У меня к вам вопрос, Исидор. Ваши серьезные намерения, судя по вашим шуточкам относительно меня и по вашей грозной позе, вероятно, предполагают и прямое устранение нежелательных знакомых? Был бы очень благодарен за разъяснение — словесное либо физическое.
Он отодвинулся и мастерски скривился — это было видно даже в темноте.
— Я не дурак, Сергей. Дракой Фиру не завоюешь. До неприятного свидания на следующем вечерке! Вас, наверное, уже предупредили, что он состоится в субботу.
Мы разошлись. Через минуту я о них забыл. Во мне звучал Фирин голос. Впоследствии мне приходилось много пить — и чаще это было отравление, а не опьянение. По-настоящему — светло и восторженно — я был пьян в тот январский вечер. Пьян от восхищения, а не от алкоголя.
До следующей встречи оставалась неделя.
Много чего произошло за это время. Я встретил Людмилу — и не сумел перенести ее радости. Неконтролируемый гнев заставил меня резко переменить мою жизнь (к несчастью, это случалось и потом).
Я написал стихи и назвал их «Фире».
Фира была одна — как обещала. Она поинтересовалась, понравились ли мне ее знакомые. Я попросил ее что-нибудь прочитать. Она задумалась.
— Сейчас светло, я не люблю читать при свете. Но для вас прочту — любимое.
Неделю назад меня покорил «Алеша Попович». В моих ушах еще долго звенела рыдающая мольба: «Лодку к берегу причаль!» Много десятилетий я с благодарностью вспоминал тот вечер. Последнее объяснение Татьяны Фира читала еще лучше!
Шестьдесят с лишним лет прошло с того дня, я слышал десятки оперных див, певших Татьяну, множество чтиц, произносивших ее монолог. Во мне давно угасла молодая категоричность, теперь я соизмеряю увлечения с реальностью (и порой мне это даже удается — правда, далеко не всегда). Я стал значительно объективней. И вот сейчас, старик, я воистину знаю, что никогда в жизни не слышал более горького и страстного признания! Именно так могла и должна была говорить Татьяна.
В одном месте я вздрогнул — Фира исказила строчку. Я сразу — на слух — поймал ошибку. Скорбно звенящий голос печалился:
У Пушкина Татьяна всегда говорит «Онегин» — Фира сказала «Евгений».
Я ненавижу, когда режиссеры или актеры правят текст великого мастера. Меня возмущает, когда ремесленник, популярный в дружеском клоповничке, накладывает немытую лапу на гениальное творение. Нет, это не Сальери, заклейменный как преступник, а сам Пушкин — всей силой своего неприятия — негодовал: