Выбрать главу

Ситуация в Германии уникальна, поскольку долгое время она находилась под оккупацией и политику денацификации проводили военные стран-победителей. Там был Нюрнбергский процесс, там были процессы, которые позже шли при Аденауэре. Но уже опыт японцев был совсем другим; они стараются не вспоминать ни войну, ни оккупацию, ни атомные бомбардировки. В СССР первая попытка десталинизации после XX съезда была инициативой людей, которые сами участвовали в репрессиях. Это был их личный выбор, а не навязанный извне. Поэтому сравнивать российский опыт и немецкий очень трудно.

Вы пишете о «твердой памяти» и «мягкой памяти». «Твердая память» – это памятники, воздвигая которые государство запечатлевает представления о самом себе. «Мягкая» – это общественные дискуссии, мемуары, устные воспоминания. И если недостатка в «мягкой памяти» Россия вроде бы не испытывает – издают же у нас Шаламова, Солженицына, – то с «твердой» дела обстоят хуже.

У этого есть политические причины. Издать книгу – это индивидуальный проект, ты можешь ее издать или не издать, а памятник – коллективный проект, который требует участия государства. Я имею в виду не только федеральную власть, но и региональную. Когда я был в Вологде, я спрашивал у председателя Вологодской городской думы, почему в их городе нет памятника жертвам политических репрессий. Его дед умер в лагере, и этот чиновник ответил всерьез: в Вологде, сказал он, работают другие формы сохранения памяти – литературные. В Европе, в той же Германии, много памятников. Но установка еще одной стелы или бетонного блока вовсе не означает, что люди будут об этом больше думать, спорить, переживать. Твердая память должна взаимодействовать с мягкой, одно без другого не будет работать. Это как в компьютере – «железо» не будет работать без «софта». В Германии слишком много «твердой памяти» и слишком мало общественных дискуссий. А в России все наоборот. Зайдите в обычный книжный магазин, рассчитанный на массового читателя, – и вы увидите немало разнообразия. Хорошие исторические книги там соседствуют с безумными, и тех и других окажется очень много.

Мы ведь не достигли консенсуса ни по одному историческому вопросу. Все находится в движении. Вот это брожение, невозможность даже спустя 100 лет прийти к согласию – это хорошо или плохо?

Плюрализм мнений – это еще не общественная дискуссия. Но разнообразие позиций, пусть и необоснованных, – условие, необходимое для расцвета публичной сферы. С одной стороны, всякое брожение хорошо, оно показывает, что жизнь идет, не застывает на месте. С другой – в посткатастрофическом обществе отсутствие консенсуса чревато хождением по кругу и поисками виноватых. Они давно умерли, но отделения от прошлого не произошло. И эта смесь из прошлого и настоящего определяет культурную память постсоветского человека.

Вы пишете о краеведе-любителе из Петрозаводска Юрии Дмитриеве. Он в одиночку ищет захоронения и устанавливает памятные таблички на месте массовых расстрелов. С государством – понятно. Почему не помогает местное население, чьи родственники наверняка находились по ту или эту сторону колючей проволоки? Получается, в тех местах, где находились лагеря, население не любит вспоминать те события и увековечивание памяти жертв – дело рук вот таких энтузиастов, как Дмитриев?

Я бы остерегся от таких выводов. Кто-то не любит вспоминать прошлое, а кто-то любит. На местах лагерей после их закрытия население было очень мобильно, многие очевидцы или участники тех событий разъехались. Те же надзиратели в большинстве своем переехали в южные регионы страны и обосновались там. Вспомнить или нет – это личный выбор каждого. Память у всех работает по-разному, травматический опыт всегда индивидуален. Кто-то покидает места скорби, а кто-то, напротив, возвращается туда. Я вспоминаю судьбу Модеста Платоновича из «Пушкинского дома» Андрея Битова. Известный филолог, он провел в лагерях 27 лет и в итоге стал неотличим от своих мучителей. Вернувшись домой, он пьет водку с бывшим начальником своего лагеря и мечтает вернуться назад.

Возвращают гимн на музыку Александрова, потом со всеми государственными почестями хоронят Деникина. Откуда эта эклектика, как это может сочетаться: с одной стороны, реабилитация советских символов, с другой – тоска по той белой России, которую мы потеряли?

Одно время эти необычные сочетания назывались постмодернизмом. Но, я думаю, эта идея отжила свое. Время-то военное. Когда дело идет к войне или большому кризису, тогда и идеология претерпевает изменения – в сторону упрощения. Иногда это удается, иногда – нет. В данном случае, если мы говорим о российском обществе, это не очень получается. Опросы конца 2000‐х годов говорят о том, что 90% населения знают о сталинских репрессиях, а у четверти россиян пострадали родственники. Учитывая, что речь идет о событиях 70–80-летней давности, я считаю, это обнадеживающая цифра.