Дебаты о прошлом заслонили собой понимание настоящего
Новая газета. 2016. 4 мая
Беседовала Елена Дьякова
Темы ваших книг всегда очень точно выбраны: за каждой – важная травма «коллективного бессознательного» России. «Работа горя», то есть общее осознание масштаба трагедии СССР 1918–1953 годов, почти сошла на нет в России наших дней. Почему?
Да, горе – это работа, и очень трудная работа. Чем масштабнее потеря, тем труднее работа горя. В ней много поворотов, сопротивления и отступлений, прямых и непрямых путей. Люди участвуют в этом процессе не сами по себе; мы говорим о политическом горе, а его работа зависит от государственных институтов. Было бы лучше, конечно, чтобы все шло проще и быстрее. Но я не вполне согласен с тем, что работа памяти и горя сейчас почти сошла на нет. Она продолжается, только формы ее стали более «кривыми». Включите телевизор или зайдите в книжный магазин, и вы увидите, что дебаты о прошлом почти заслонили собой понимание настоящего, не говоря уж о будущем. Этим теперь все больше занимаются политики; голос историков стал менее слышен.
Чем грозит эта непроработанность, неоплаканность? Видите ли вы в современной России разделение на «две нации» – потомков жертв и потомков (кровных или интеллектуальных) солдат и генералов террора?
Прямая наследственность тут ни при чем. Со времен советского террора прошло уже три или четыре поколения; на этом этапе потомки жертв перемешиваются с потомками палачей, вы это увидите почти в любой московской семье. Что имеет значение для потомков – так это идентификация с жертвами или палачами. Мы с вами согласимся в том, что единственной моральной, достойной позицией является идентификация с жертвами. Но мне кажется, многие люди во власти сейчас, в 2016‐м, идентифицируют себя с палачами 1930‐х. Так они защищаются от собственного страха перед будущим, а еще находят удовлетворение в том, что соединяются с великим делом прошлого. Такая идентификация с великим и страшным делом, возможно, помогает избежать упреков нечистой совести. Сегодняшние беды и вины так оказывается легче перенести. Такая проекция в прошлое только углубляет раскол общества, для которого есть и множество других, вполне современных оснований. Например, небывалое экономическое неравенство.
Вы сравниваете «твердые формы» памяти в Европе (в том числе монументы как знаки национальной скорби – но и национального примирения) и «мягкие формы» памяти в России: романы, мемуары, фильмы. Книга завершена в 2012‐м. В России проведен конкурс проектов монумента жертвам террора, Георгий Франгулян работает над памятником, открыт Музей ГУЛАГа, мемориал на Бутовском полигоне, идет акция «Последний адрес». «Архипелаг ГУЛАГ» рекомендован для школьных программ…
Думаю, все это очень важно – особенно тогда, когда инициатива идет не от государственных ведомств, а от реальных людей, как это было с акцией «Последний адрес». Но происходит и обратное: музеи на местах закрываются, памятники разрушаются. Иногда наши места памяти вдруг получают новую интерпретацию: оказывается, они рассказывают не о скорби по жертвам, а о благодарности палачам. Твердая память сама по себе бессильна; значение памятника зависит от информационной доски, рассказа, включенности в историю, понимания людьми.
2017‐й – год 100-летия русской революции и 80-летия Большого террора. Каким может быть «плодотворное поминание»?
Такие юбилеи всегда сопровождаются информационным взрывом; к ним приурочены конференции, новые книги и фильмы, многое другое. Я бы хотел видеть 2017‐й годом основания масштабного Музея советской эпохи. Его местом мог бы стать Кремль или, к примеру, подземелья рядом с Кремлем. А вход в этот музей, если он будет подземным, можно было бы сделать через мавзолей. Тогда к нему снова встанут очереди.