Я заметил еще одну отличительную черту современной ситуации – это мгновенная фетишизация травматического опыта (если говорить в психоаналитических терминах). Так для коллективного субъекта российского политического бессознательного «Крымнаш» – это фетиш: парадоксальный, долженствующий стать тотальным субститутом («заменит нам все»), отчлененный от основного тела страны, выдвигающийся в водное пространство географический отросток, прибавочный член, долженствующий заменить тот основной, которого мы якобы лишены. Фаллопротез, да. Такое «идеологическое пристегивание» к Крыму означающего «наш», где риторика присвоения зиждется на парадоксальном «наше – это то, что вчера нашим не было». Это же якобы искупает все прошлые грехи и, что важно, будущие жертвы. Схожим образом говорилось «Индия наша» в Британской империи в период индийской колонизации XVIII–XIX веков; здесь вполне правомерно провести исторические параллели с британской «индофилией» и связанными с ней риторическими стратегиями присвоения. Ведь британская идея института Commonwealth – «Содружества» в его современном виде, с упрощенным экономическим, юридическим, культурным взаимодействием с бывшими восточными колониями, – похожа на нынешний проект «Русского мира». И то и другое не является государственным образованием, но являет собой некое единство на основе общей исторической памяти, общего языка и общей симпатии к политическому лидеру.
Маркер overseas до сегодняшнего дня является индикатором колониального в британской речи – это обозначение для бывших «заморских» колоний сегодня распространяется на все, что не входит в границы Великобритании и Евросоюза, в том числе и на страны бывшего СССР. Однако можно отметить разницу между геополитическими проектами Commonwealth и «Русского мира» в том, что Commonwealth на сегодняшний день функционирует на основе диффузной стабильности, тогда как в «Русский мир» заложена идея имплицитного «возвращения», политические последствия которой мы наблюдаем сегодня.
Да, что-то мешает копировать политику Великобритании, умевшей маскировать имперские амбиции и редко прибегавшей к открытой силе. На время Британской империи удалось создать именно то, что в идеале хочет сейчас создать Путин. Но ведь и она рухнула, и Содружество во многом оказалось фиктивным.
Кто из современных теоретиков для вас наиболее релевантен в осмыслении происходящего?
Сейчас для меня это Тимоти Митчелл: его книга Carbon Democracy была переведена недавно как «Углеродная демократия». Поможет понять российско-украинскую ментальную разницу и мой новый проект, которым я сейчас занимаюсь, – «Культурная история натуральных ресурсов». Можно назвать это постколониальной антитезой марксистской политэкономии (которая остается популярной до сегодняшнего дня). Когда мы говорим о труде и капитале, на это работает вековая парадигма, а когда – об угле и газе, угле и нефти, возникает нехватка традиции, которую надо компенсировать. Разные природные ресурсы имеют разные политические свойства. Проблема Донбасса для Украины – это и проблема угля; многие «донецко-киевские» проблемы обусловлены финансовой эксплуатацией регионального ресурса и суперэкстрактивной элитой, которую я называю «петромачо». Российская модель, ориентированная на контроль за огромной территорией и ее природными ресурсами, для Украины нерелевантна. Мне интересно проследить отношения между трудом и ресурсами в истории, и я, условно говоря, переписываю историю политэкономии в этих терминах. Марксизм игнорировал природные ресурсы, считая их бесконечными. Для XIX века это, возможно, и правильно, но не для XX. Уже Первая мировая война была войной за ресурсы – не за население, не за территории. Но и ранее в истории великих держав-колонизаторов – Британии, Франции, Германии – колонии представляли собой ресурсные системы, долженствующие освободить государство от труда. С этой точки зрения сырьевая экономика постимперской России выглядит повтором. Сегодня к природным ресурсам надо относиться с той же серьезностью, с какой марксисты относились к труду, поставив их на место базиса.