Выбрать главу

Хочется спросить, в какой степени освоение Сибири, Поволжья, Кавказа, Средней Азии, Западного края, украинских земель было внутренней колонизацией «собственного народа»? Что вообще определяет «собственность» народа: было ли, скажем, эстляндское крестьянство менее «своим», чем тверское, и если да, то более ли колониальным было отношение к нему российской (или русской?) культурной элиты?

Различие между внешней и внутренней колонизациями появляется только тогда, когда имперское государство проводит территориальные границы, по суше и по морю, между собой и соседями. Параллельно возникает идея этничности, основанная на конвергенции многих отдельно конструируемых различий – лингвистических, географических, религиозных, расовых. Пока границ не проведено, нет и различия между внешним и внутренним, а есть единый поток колонизации, исходящий от государства, которое не делает различий между своими и чужими, русскими и инородцами, а разделяет только друзей и врагов. Такое состояние было характерно для большой части русской истории. Просто в Тамбове оно кончилось раньше, чем в Туркестане, потому и забыто лучше. От Ивана Грозного до, скажем, Льва Перовского власть определяла, где опричнина и где уделы, кто инородцы и кто сектанты. Все это – и землю, и людей – всегда надо было перемежевать, пересмотреть, пересчитать, переселить, переучить, переделать. Русские люди были или не русские – все они подлежали колонизации.

Мне кажется, этот аргумент работает на уровне абстрактной схемы, которая гораздо проще приложима к позднеимперской политике, да и риторике, на Кавказе и в Средней Азии, чем к тому, что вы описываете как пространство внутренней колонизации. Как показали Роберт Гераси, Пол Верт или Чарльз Стейнведел, цивилизационный нарратив, направленный, например, на народы Поволжья, доходил до восприятия их как потенциально «русских». Финно-угорские народы Поволжья мыслились одновременно как иные и как потенциально «русские». При этом они все время оставались субъектами колонизации, так же как их «русские» соседи. Представления об этнической русскости также не были стабильными. Они то включали в себя одни этнические группы, то исключали их, и это было характерно для «колонизации» как Сибири, так и Западного края. Как показал Михаил Долбилов, дискуссии, предшествовавшие освобождению крестьян от крепостной зависимости, создали дискурсивное тело русского крестьянства из довольно гетерогенной среды мелких земледельцев (включая шляхтичей и прочие пауперизованные группы, сохранившие некоторые дворянские привилегии). С другой стороны, крепостные включали в себя не только хлебопашцев, но и дворню, ремесленников и торговцев. Юридическое освобождение и осознание бывших крепостных как основы русского народа было единым актом, который сформировал основания нового видения русскости как эмансипирующегося народного тела, которое продолжало в дальнейшем развиваться. Игнорируя эти «нюансы» и настаивая на дуальности вашей схемы, вы не только, на мой взгляд, эссенциализируете понятия внутренней и внешней колонизации, но и делаете их разнопорядковыми: если первая становится синонимом освоения территории государством, то вторая – феноменом империалистической экспансии, направленной на иные народы и на земли чужих государств. Как вы для себя определяете момент возникновения раскола между двумя направлениями колонизации и не смущает ли вас разнопорядковость критериев для такого разделения?

Ни на какой дуальности я не настаиваю. Наоборот, я всегда подчеркивал и подчеркиваю пористость границ и текучесть векторов, слитность внешней и внутренней колонизаций. Мой любимый философ, Жак Деррида, постоянно возвращался к теме изнанки, к тому, что собственное определяется только через чужое, внутреннее – через внешнее. То новое, что я говорю, заключается не в том, что где-то была внутренняя колонизация, а где-то внешняя; эта формальная разница иногда правомерна, но часто бессмысленна. Новое заключается в том, что многие процессы русской истории в равной степени были колонизацией, хоть объектами ее были русские, или финны, или тунгусы, или евреи.