Выбрать главу

Наряду с этим отец занимался историческими изысканиями для своей книги «Во льдах и туманах Севера», над которой он начал работать в 1906 году в Лондоне. Книга выходила отдельными выпусками начиная с 1909 года. Я тогда училась в швейцарском пансионате, и книжки мне пересылали туда по почте, так что по­степенно на моем столе нагромоздилась их целая кипа. Правда, лишь в 1911 году, когда книга вышла одним толстым томом, я по-настоящему оценила, какой в нее вложен титанический труд. Тогда я почувствовала уважение к толстой книге, к тому же еще и очень красивой, снабженной собственными рисунками и виньетками отца, старинными картами, печатями и иллюстрациями.

Думаю, что отец и сам гордился этой книгой, хоть и называл ее одним из «роковых посторонних увлечений».

«Почему нельзя считать эту работу такой же ценной, как изу­чение моря?»— думала я, и Мольтке My был согласен со мной. С самого начала он с интересом следил за этим занятием отца. В работе над некоторыми частями книги Мольтке, великолепно знавший   народные   сказания,   оказал   отцу   бесценную   помощь.

В предисловии к книге указывается: «Мне хочется отметить его (М. My) большое участие в попытке внести ясность в сложную проблему путешествий в Винланд. Его солидарность со мной в этом вопросе тем ценнее, что вначале он был совершенно несогласен с моими взглядами и выводами, но по мере накопления все новых доказательств, многие из которых были собраны с его помощью, убедился в моей правоте».

Кроме Хелланд-Хансена и Мольтке My его близким другом был Эрик Вереншельд. Его дом отстоял в двух минутах ходьбы от на­шего, и они частенько навещали друг друга. Чаще всего их взгляды совпадали, но трезво и четко мысливший Вереншельд нередко попадал в самую точку там, где отец сомневался. Оба не замечали, как летело время. Дома отца дожидался секретарь, остывал обед, мы толпились в дверях, поглядывая на дорогу, а Вереншельд неторопливо провожал отца до ворот. Там они останавливались, и до нас доносились разговоры и смех, так продолжалось десять, двадцать, тридцать минут, и наконец отец пускался бегом.

Далеко не всех отец уважал так, как Вереншельда. Нередко, когда кто-нибудь осмеливался высказать собственное мнение по вопросам, занимавшим отца, возникали ожесточенные споры. По-моему, отец не всегда удерживался в рамках вежливости, бы­вало и так, что я становилась на сторону противника. Ведь чело­век-то пришел с самыми лучшими намерениями, а сейчас, обли­ваясь потом, подыскивал аргументы. Я-то знала, насколько это бесполезно.

Но одна небольшая история, рассказанная Эриком Вереншельдом, свидетельствует и о том, что иногда отец проявлял терпи­мость. Один из друзей отца, кажется, это был сам Вереншельд, примчался однажды, возмущенный и злой, с газетой в руках. Человек с известным именем обрушился на отца с гнусным обви­нением в ошибках, в которых, как выяснилось позднее, был вино­вен сам.

«Взгляни, какое безобразие! Неужели ты это стерпишь?»— сказал он. Отец взял у него газету и прочитал ее. Пожал плечами и, чуть улыбнувшись, отдал обратно: «Ничего, мне легче снести такой удар, чем ему».

Нет, не в обычаях отца было защищать себя. Оскорбления и сплетни отскакивали от него. Однако если это касалось дела, отец не щадил никого. Поэтому не все понимали, что у него доброе сердце. Зато когда кому-то из близких ему людей приходилось плохо, это нельзя было не почувствовать.

Небольшое письмецо другу свидетельствует о доброте отца, говорит оно и о том, как трудно приходилось самому отцу. Извест­ный французский географ и друг Норвегии, переводчик всех книг и научных трудов отца, Шарль Рабо, потерял свою единственную дочь. Отец писал ему:

«Дорогой мой друг, я только что получил Ваше письмо, в котором Вы рассказываете о постигшем Вас ужасном несчастье.

Я слишком хорошо знаю, как жалки слова при таком горе, и все же я должен написать Вам, дорогой друг, и сказать, что всей душой Вам сочув­ствую.

Мне самому знакомо горе, я знаю, как вокруг все меркнет и жизнь ста­новится страданием; навсегда исчезает то, что было для нас солнцем, бес­помощно и растерянно вглядываемся мы во мрак. А потому я, наверное, лучше многих других способен понять Вашу утрату.

Как ни мало для Вас это утешение, но я хочу, чтобы Вы знали, что да­леко на севере у Вас есть одинокий друг, который часто думает о Вас с любовью и сочувствием и искренне желает поддержать Вас, насколько это в его силах. Но, к сожалению, мы можем сделать так мало, с горем каждому приходится бороться самому — и днем, и ночью. Но время смягчает все, и в нашей памяти каждая улыбка и доброе слово становятся чудесными сокро­вищами.

О, как жестока бывает жизнь, отнимая у нас именно того единствен­ного человека, который тебе дороже всего! Но такова уж жизнь, она косит вслепую. А терпение — трудное искусство. Я не могу больше сегодня писать, я просто не мог не послать Вам эти строки. У меня не хватает слов, чтобы выразить все, что мне хотелось бы сказать Вам — с величайшим сочувствием и любовью.

Ваш искренне преданный друг Фритьоф Нансен».

Никому лучше нас, детей, не было известно доброе сердце отца, но и нам нельзя было злоупотреблять его добротой. Я знала, что отцу опасно возражать, но все же иногда по глупости перечила ему. Не всегда наши взгляды совпадали, и если отец был в чем-то совершенно уверен, то и я ведь тоже. Очень часто мы расходились в оценке общих знакомых. Отец иногда чересчур поспешно ставил крест на человеке, по его мнению, «ни к чему не годном». На других он фыркал, говоря, что они «тщеславные дураки» и думают только о «пустяках и флирте». А с другой стороны, он порою позволял обманывать себя людям, которые, по моему мнению, добивались его дружбы лишь для того, чтобы погреться в лучах его славы.

«Вот снобы,— думалось мне,— они подлизываются и притво­ряются, потому что хотят украсить себя знакомством с ним. А отец этого не понимает».

Как правило, я находила сочувствие у Доддо — профессора Торупа. Он был большим скептиком. «Твой отец совсем не психо­лог»,— говаривал он с сочувственной улыбкой. И звучало это почти как комплимент. Он очень ценил отца, поэтому я не боялась делиться с ним своими мыслями.

Всех посторонних Доддо относил к тому или иному «случаю», недаром же он был медиком. И когда я приходила к нему в уни­верситет и у Нас заходила речь о «друзьях» моего отца, он как бы доставал свою картотеку и изучал данный случай, обратив ко мне свой величественный классический профиль, щурил свои прекрас­ные глаза и на ломаном датско-норвежском, в котором с годами все больше появлялось датского, говорил: «Гм, дружок, симптомы-то повторяются».

Конечно же, утешительно было услышать ученое мнение Доддо о некоторых вещах, но в будничных домашних делах это не очень помогало.

Я начинала шагать своими тропами, и отец не всегда был этим доволен. А поскольку и он шел своей дорогой, которая не всегда меня устраивала, то обоим нам приходилось нелегко.

В одном я была твердо уверена: будет предательством по от­ношению к маме, если я не стану следить, как бы другая не заняла ее места. В зрелые годы на многое смотришь иначе, а тогда я словно стеной окружила себя воспоминаниями обо всем прекрас­ном в отношениях отца и матери. Я оказывала пассивное, но упор­ное сопротивление любым попыткам его знакомых дам завоевать мое расположение. Никакие ухищрения, никакие подходы не по­могали, я оставалась холодной и неприступной. Отец сердился: я и «невежа», и «грубиянка»... Но никогда не пытался поговорить со мной обо всем по душам, а я не говорила ни слова в свое оправдание. Нередко я бежала за утешением к тете Малли: в этом мы были союзниками и друзьями.

«Молодец, дружочек, что не боишься его»,— говорила она, пытаясь поддержать меня.

Не вполне разделяла я и ею убеждения относительно эконом­ности. Я, правда, и сама сознавала, что не уродилась бережливым человеком и что отец, воспитывая у меня это качество, желает мне добра, но от этого было не легче. Тогда я еще не понимала, что непритязательность так же глубоко присуща характеру отца, как и щедрость. И он, и дядя Александр ежегодно тратили немалые деньги на оказание помощи родственникам, писателям, художни­кам, словом, всем, кто в ней нуждался. И отец никогда не жалел денег, если речь шла о полезном деле, ученье детей, покупке инструментов или оборудования для научной работы. Но стоило мне сказать, что пора мне сшить новое платье, как поднималась буря: «Чепуха! Старое-то чем плохо? Помни, дружок, не платье важно, а человек, на котором оно надето».