Каспар установил следующий лист бумаги, и мы заняли наши места по обе стороны рукояти винта. Для меня это были золотые времена: тихие вечера в нашем подвале за запертой дверью, мы вдвоем работаем, имея общую цель. В эти моменты я почти забывал, какую цену мне пришлось заплатить за это.
— Я как-то познакомился с одним итальянским купцом, который добрался аж до самого Катая,[27] — сказал Каспар. — И знаешь, что он там увидел?
— Людей с собачьими головами и ногами как грибы.
Каспар не рассмеялся. Как и многие остроумные люди, он ревниво относился к юмору других.
— Они расплачиваются друг с другом не серебром и золотом, а бумагами.
Я рассмеялся и мотнул головой, показывая в угол комнаты. На скамье там стояла перевязанная бечевкой кипа бумаги, ждущая своей очереди в прессе.
— Нам стоит поехать в Катай. Мы станем богачами. Мы сможем купить серебра на нашу бумагу, перевезти его сюда, продать, купить еще больше бумаги и снова отправиться в Катай за серебром… — Я подозрительно посмотрел на него, спрашивая себя, уж не очередная ли это его изощренная шутка. — Уж если бы все было так просто, то наверняка каждый бумаготорговец в Италии был бы богат, как Папа Римский.
— Может быть. — Он пожал плечами. — Я думаю, что их принцы, видимо, метят свои бумаги какими-то символами, на манер наших королей, которые чеканят монету.
— Ты можешь расплавить монету, чтобы на ней не было головы короля, но золото при этом останется золотом. Соскреби твой знак с бумаги, и она станет простой бумагой. Сожги ее — и у тебя вообще ничего не останется. — Я отпустил винт и вытащил листок бумаги. — Двадцать девять. Я думаю, твой купец просто морочил тебе голову.
— Неужели в это так трудно поверить? Разве мы здесь делаем не то же самое? Берем бумагу, которая обходится нам в грош за дюжину листов, и продаем церкви по три гроша за каждый листик. А они, в свою очередь, продают его за шесть грошей. Разве природа бумаги при этом меняется?
Это было остроумно.
— Люди платят не за бумагу. Они покупают искупление грехов. Бумага — это только чек, выдаваемый церковью.
— Да, но без этой бумаги нет и сделки. Неужели ты думаешь, что в Судный день мы поднимемся, сжимая в руках кипы индульгенций, и вручим их святому Петру, словно выбивая из него ренту?
— Это известно одному Господу.
— Если Господу известно, то зачем Ему для напоминания требуется клочок бумаги? Людям нужна бумага, потому что они доверчивые глупцы.
Меня всегда удивляла эта способность Каспара говорить о людях так, будто сам он принадлежал к какому-то другому виду.
— Эта бумага освящена церковью.
— Церковь знает: люди будут платить больше, если получат что-то взамен. Даже если оно стоит не больше, чем так называемые деньги Катая. — Он улыбнулся мне своей особенной улыбкой — одновременно заговорщицкой и снисходительной. — Ты ведь знаешь. Это то средство, которым ты надеешься обогатиться: берешь что-то бросовое и делаешь его ценным.
— Если только получится.
Я вернулся к прессу. За время нашего разговора мы сделали еще три индульгенции. Я вытащил свежую копию из пресса и проверил ее, не уставая поражаться совершенству. Сколько таких отпечатков нужно получить, прежде чем их вид начнет меня утомлять? Сто? Тысячу? Десять тысяч?
Но даже вкушая эту радость, я чувствовал, как она спадает. Я рассмотрел бумагу внимательнее. Все буквы оставались на месте, каждая там, где и полагается. Но они казались менее четкими, чем раньше, словно камень, изношенный множеством подошв. Я протер глаза, думая, что постоянное сидение в подвале притупило мое зрение.
— Что такое?
Я встал у окна. Матовое стекло отбрасывало дымчатые тени на бумагу, но буквы были видны отчетливо. Я не ошибся.
Кромки потеряли четкость, расплылись, все буквы пожирнели. Некоторые превратились в почти нечитаемые кляксы. Даже буквица Драха распускалась не так ровно.
Я взял первую изготовленную нами индульгенцию и сравнил их. Буквы на ней были четкие, гораздо более читаемые, чем на последней. Я показал листок Каспару.