На меня накатила волна отвращения, но я даже не вздрогнула.
— Что случилось?
В ответ подруга разинула рот, чтобы я увидела сама. Язык — точнее, то, что от него осталось, — превратился в кусок изуродованной плоти. Он беспомощно извивался во рту, когда Тавифа пробовала заговорить, однако все старания не заканчивались ничем и в звуках не было никакого смысла. Я смотрела на нее в полнейшем недоумении, пока до меня не дошло: ей отрезали язык. Вот он, язык из моего видения.
— Тавифа! — выкрикнула я. — Кто это сделал?
— Ав. Аав. — Красная струйка потекла у нее по подбородку.
— Ты хочешь сказать «отец»?
Она схватила меня за руку и кивнула.
Дальнейшее память сохранила лишь обрывками: ошеломленная, я вскочила в отчаянии и, видимо, закричала, потому что дверь распахнулась, и вот уже мать Тавифы трясла меня, приказывая прекратить. Я отпихнула от себя ее руки:
— Не дотрагивайтесь до меня! — От ярости у меня перехватило дыхание. Злость когтями разрывала грудь. — Какое преступление совершила ваша дочь, чтобы отец вырезал ей язык? Разве это грех — кричать на улице о своей тоске и молить о справедливости?
— Она навлекла позор на своего отца и на этот дом! — со злостью воскликнула мать Тавифы. — Сказано в «Притчах»: «А язык зловредный отсечется».
— Вы изнасиловали ее еще раз, — процедила я.
Однажды, после того как отец отчитал Йолту за недостаток кротости, она сказала мне: «Кротость… Гнев — вот что мне нужно. Не кротость». Эти слова не забылись. Я опустилась на колени рядом с подругой.
Блеск чаши снова привлек мое внимание, и решение пришло само. Я вскочила и подняла чашу, стараясь не расплескать содержимое.
— Где комната вашего мужа? — громко спросила я у матери Тавифы.
Она нахмурилась и ничего не ответила.
— Покажите, или я сама найду.
Она не двигалась с места. Тогда Тавифа поднялась с тюфяка и повела меня в маленькую комнату. Ее мать следовала за нами, требуя, чтобы я немедленно покинула дом. В святая святых Тавифиного отца стояли стол и скамья. На двух деревянных полках хранились писчие принадлежности, головные уборы и накидки, а также три золотых сосуда, украденные, по всей вероятности, из дворца Ирода Антипы.
Я взглянула на Тавифу. Она получит от меня больше чем колыбельные: я отдам ей свой гнев. Я плеснула кровью из чаши на стены, стол, накидки и головные уборы, оросила ею золото из дворца, свитки, чернильницы и чистые листы пергамента. Я действовала точно и спокойно. Не в моих силах было наказать насильника или вернуть подруге голос, но отомстить, совершив этот единственный акт неповиновения, я могла. Пусть хоть так ее отец узнает, что жестокость не сошла ему с рук. По крайней мере, от моего гнева он пострадает.
Мать Тавифы набросилась на меня, но было уже слишком поздно: чаша опустела.
— Муж проследит, чтобы тебе этого не спустили с рук! — завопила она. — Думаешь, он не пойдет к твоему отцу?
— Скажите ему, что отцу поручили найти того, кто украл чаши Ирода Антипы. Я с радостью сообщу ему имя вора.
Она изменилась в лице и отступила. Угроза достигла цели. Я не сомневалась, что мой отец никогда не узнает о моем поступке.
Поскольку Тавифа так старалась поведать о своих бедствиях, а ее заставили замолчать, пришлось мне достать из мешка под кроватью два последних чистых листа папируса и записать историю ее изнасилования и отсеченного языка. И опять я уселась, подперев спиной дверь, хоть и понимала: если мать начнет ломиться ко мне, я не смогу долго ее удерживать. Она ворвется внутрь, обнаружит меня с пером в руках, обыщет комнату и найдет спрятанные свитки. Я представила себе лицо матери, когда она прочтет посвященные Иисусу слова страсти и желания, когда ей станет известно о крови на стенах дома Тавифы.
Я рисковала всем, но не могла удержаться. Мой рассказ занял оба листа. Горе и гнев струились из-под пера: гнев придавал мне смелости, а горе вселяло уверенность.
XIX
Прогалина, на которой я застала Иисуса за молитвой в прошлый раз, была пуста, воздух полнился острыми тенями. Я пришла довольно рано, чтобы успеть закопать свитки до появления юноши: выбралась украдкой из дома еще до того, как солнце выкатило свое красное брюхо над вершинами холмов. Лави нес связку свитков, глиняную табличку, на которой я записала проклятие, и мотыгу. Чашу для заклинаний я прятала под плащом. Мысль о том, что Иисус может вернуться, заставляла меня трепетать одновременно от радости и испуга. Как я поступлю? Заговорю с ним или снова ускользну? Этого я сама пока не знала.