— Я лишь знаю, что каждая ведьма рождается от ведьмы и всякая ведьма умирает смертью ведьмы.
— Нет! — вырвалось у меня; только одно слово: нет!
— Я сожалею, дорогая, — откликнулась Себастьяна.
Ромео нервно поигрывал пробкою, то запихивая ее в горлышко покрытого пылью и паутиной штофа из-под «Амонтильядо», то извлекая ее оттуда. Даже Асмодей изобразил нечто напоминающее почтительное молчание.
— Неужели… — начала я. Встав, я разом осушила еще один фужер, а затем не успела продолжить начатую фразу, потому что Себастьяна сказала еще раз:
— Каждая ведьма рождается от ведьмы. И всякая ведьма умирает смертью ведьмы.
Не знаю, что произошло со мной дальше. Может, меня посетило видение, а может, просто нахлынули воспоминания. Как бы там ни было, я закрыла глаза и вновь увидела, как у моей матери кровь сочится из глаз, носа, ушей, рта… Она захлебывается, кровь клокочет во рту, вздувается пузырями и вот уже потоком струится из ушей и носа, стекая по длинной изящной шее. Поразительно, ей удалось заговорить, указать дорогу, велеть идти к «Камню» — без сомнения, единственному пристанищу, до которого можно было добраться пешком от нашего дома, пристанищу, где я смогла бы найти милосердный (во всяком случае, она так полагала) приют. Боясь оставить ее, но еще больше боясь остаться, я убежала прочь. Оставив ее. Чтобы уже никогда не увидеть снова. Чтобы никогда больше не услышать о ней. О, сколько раз я спрашивала о ней монахинь — до тех пор, пока те не запретили докучать им, — но их ответ всегда был одним и тем же: у ручья не обнаружили никакого тела. Все, что они нашли, — это записку, пришпиленную к внутренней стороне моего платья, в которой говорилось: «Во имя Бога, спасите и сохраните это дитя».
Что меня так поразило? Сообщение, что моя мать была ведьмой? Или весть о том, что и я умру, как она, задыхаясь, в муках такой же, как у нее, алой смерти? Что же меня изумило настолько, что я не смогла больше ни о чем спросить, кроме одного:
— Она знала?
— О том, что была ведьмой? Возможно, нет. О том, что должна умереть? Вероятно, да. Но ни в том ни в другом я не могу быть уверена. Я не знала твою мать. Но не многие ведьмы узнают о своей истинной сущности. Разве что им расскажут , как мы тебе… Да, зачастую им не удается самим раскрыть правду…
— Почему?! — То был не вопрос, а скорей обыкновенное восклицание, и я повторила его несколько раз, прежде чем из него родилась фраза: — Почему мы так умираем?
— Кровь всегда играла важнейшую роль в таинствах нашего Ремесла. — Конечно же, Себастьяна говорила мне и о своей смерти, ведь она тоже умрет, когда настанет ее День Крови. Как умру я, как умерли наши матери и еще многие до них. Возможно, именно тем объяснялся тот отстраненный тон, которым она продолжила: — Считается издавна, что колдовская сила ведьм заключена в крови как таковой. Потому-то и стали прежде всего сжигать нас, вернее, сжигать обвиняемых , из которых лишь немногие были настоящими ведьмами: считалось, будто лишь закипевшая кровь колдуньи способна спасти ее душу. Об этом говорил еще Августин, который…
Экскурс Себастьяны был прерван ужасным грохотом: Асмодей так хватил кулаком по мраморной столешнице, что все тарелки подпрыгнули и зазвенели.
— Ага! Августин, lebatard![58] Вот кто любил поразглагольствовать о вещах, которые выше его разумения! Хотелось бы мне, чтоб этот святенький старикашка очутился здесь и я мог высказать ему в лицо все, что о нем думаю! А вместе с Августином оказались бы тут и все прочие нюхнувшие смерти небожители, все эти Аристотели и Аквинаты… Извольте заметить, все на «А»; А-А-А; не оттого ли, что этот звук чаще всего произносят в нужнике? Все трое А-Ашки. Абсолютные задницы.
— И это говорит Асмодей, — обратилась ко мне Себастьяна, — который абсолютно несносен.
Я увидела, что Ромео, как и я, с трудом удерживается от смеха. Заметил это и Асмодей, который тут же обрушил на нас жуткие проклятия, употребив слова, которых я прежде никогда не слышала, но значение которых тем не менее поняла. Слегка успокоившись — ну совсем чуточку, — Асмодей пояснил:
— Аквинат, то есть Фома Аквинский, разделял мнение Августина, рассматривая огонь как единственное средство спасти душу еретика от адского пламени. А что еще хуже, он, Аквинат, обрушился с критикой на Canon Episcopi[59], где говорилось, что колдовство есть иллюзия, и рекомендовалось не обращать внимания на тех, кто им занимается. Он во всеуслышание заявил о своей безусловной вере и в колдовство, и в способность ведьм наводить всякую пагубу, изменять собственный облик, вызывать бурю и перемещаться по воздуху, а кроме того, утверждал, что ведьмы заключают договор с дьяволом, который может расторгнуть только огонь.
Затем Асмодей обратил свой гнев против Аристотеля: в то время как Платон считал магию делом естественным, а потому и не хорошим, и не плохим, Аристотель настаивал, что такой вещи, как естественная природная магия, не существует. Любая магия, согласно его мнению, в том числе ведовство, магия черная или белая, «естественная» или нет, имеет природу либо божественную, либо демоническую, так что церкви осталось лишь выработать соответствующую классификацию и заявить на нее исключительные права.
Эта тирада длилась довольно долго; речь Асмодея то и дело переходила в рев и рычание, была густо пересыпана перцем бранных словечек, выполнявших роль междометий, а в одном ее месте знаком препинания послужил разбитый вдребезги хрустальный фужер. Когда наконец он сделал паузу — скорей из-за нехватки воздуха, нежели слов, — лицо его было багровым. Воспользовавшись ею, Себастьяна продолжила.
— А кстати, милочка, присоединяйся к нам и следующим вечером тоже, — произнесла она с театральною аффектацией, — завтра Асмодей, наверное, развлечет нас своими суждениями о Бальтусе, Боэции и Будине… Таким образом, от ужина к ужину мы где-то за месяц перелистаем, переходя от одной буквы к другой, всю его энциклопедию ненависти!
Следующее, что я запомнила, это то, что мы все дружно рассмеялись. Ромео вскочил и принялся хлопать в ладоши. Себастьяна постучала ножом по хрустальному кубку и широко улыбнулась.
Даже Асмодей усмехался, не переставая, однако, сыпать проклятиями. Наконец, указав на четыре лежащих перед Себастьяною сложенных листка, он сказал: