Главный вывод, который я сделал для себя из этого вечера в ГАИМК'е, был тот, что историк должен быть прежде всего лингвистом (понятия «филолог» не было в моем поле зрения), прежде чем делать какие бы то ни было свои обобщающие выводы.
Вскоре после этого была ноябрьская демонстрация. Она была такая же веселая, как и в 9-м классе, но в чем-то и иная. Конечно, участвовали в ней все поголовно — и потому, что не участвовать было бы грубым политическим выпадом, но более всего потому, что это было весело и приятно. Было ощущение дружного единства всех. Пели «Молодую гвардию» и «В гранит земли тюремной» — не пели в «В Парагвае, в этом чудном крае». Весело было бежать со всей колонной, когда после долгого стояния на месте оказывалось, что соседи уже сильно подвинулись. В этом году уже не было замысловатых повозок с ряжеными капиталистами — только знамена, красные транспаранты, портреты членов Политбюро. Не было — как было вскоре после этого — танцев, даже народных.
Наша бригада стала встречаться чаще. К занятиям наукой эти встречи, происходившие примерно раз в неделю, никакого отношения не имели. Встречались мы всегда у Жени Козловой — единственной из нас, у кого была своя отдельная комната, на Невском, в доме, где кинотеатр «Аврора» («Невский» был тогда только неофициальным названием). Я, как сын состоятельных родителей[42], стипендии не получал, а карманных денег мне хватало только на трамвай, — я даже чаще всего не обедал в институтской — поэтому на «бригаду» ничего не вносил; ребята приносили пол-литра водки, бутылку очень гадкого портвейна («настоенного на ржавом гвозде», говорили мы), хлеба и запас «студенческого силоса» с селедкой. Стоило все это очень недорого — наверное, не более рубля на брата, — но учтем, какова была стипендия: помнится, Женя получала 28, позже — 35 рублей. Чай пили без сахара.
В составе бригады были свои звенья дружбы: я дружил с Мишей Гринбергом, Коля Родин — с Зямой Могилевским, Леля Лобанова дружила, конечно, с Женей, а влюблена была в меня. Женя объединяла всех.
Попробую нарисовать портреты. Миша Гринберг имел характерные еврейские черты лица (но прямой нос в линию со лбом) и еврейскую курчавую голову, однако кудри имел очень свстлорусые, такие же, как Женя, или светлее, розовую кожу и голубые глаза; движения угловатые; жестикуляция у него была умеренная, но заметная; ростом был почти с меня. Коля Родин был роста среднего, лицо бледноватое, волосы темнорусые, черты лица правильные, очки; движения спокойные, речь тоже. Зяма Могилевский был ростом пониже Коли, смуглый, волосы черные, черты лица тоже правильные, но было в них что-то… не то заискивающее, не то нагловатое… А может быть, это позднейшее толкование. Все мы имели к Зяме полнейшее доверие, как и ко всем другим в нашей бригаде, но все же я почему-то любил его меньше других и винил себя за несправедливость. Нечего и говорить, что все были худые — более всех я: длинное узкое лошадиное лицо, смуглая кожа, под очками черные глаза, черный чуб волос; носил я коричневый свитер, а остальные ребята — клетчатые рубашки или, как Коля, косоворотку — под серый или черный (зеленовато-черный) пиджак. Наших девочек я описал выше, на уроке политэкономии.
Как всегда у русских, за стол садились молчаливо, но после первой порции водки сразу начиналось оживление. (Иногда пили сначала водку, потом портвейн, а иногда сразу делали «ерш»). Миша Гринберг начинал что-то рассказывать, изображать сценки из хедера или описывать еврейскую пасху. Зяма вставлял свои комментарии. Женя иногда с улыбкой поправляла Мишин русский язык; Коля объяснял мне превосходство рабочего сознания над мелкобуржуазным. Я же говорил ему:
— Коля, разница между тобой и мной только в том, что я — мелкая буржуазия, и знаю это, а ты — мелкая буржуазия, которая воображает, что перековалась.
42
Мой отец сначала работал в «Экспортлесе», стажируясь для перевода на внешнеторговую работу в Англию, однако примерно в год моего поступления в ЛИЛИ, когда происходила «чистка аппарата», он чистки не прошел (был «вычищен» по какой-то наименее страшной — кажется, 3-й — категории) и, хотя был почти незамедлительно восстановлен, ушел из «Экспортлеса»: было ясно, что ему как беспартийному, и почти «вычищенному», за границей больше не работать. Что имела против него комиссия по чистке — не знаю. После этого папа работал редактором в издательств «Academia», а затем заведовал издательством Арктического института; года с 1935 он ушел и оттуда, так как в результате очередной реорганизации над ним поставили какое-то неприятное лицо; с тех пор папа зарабатывал только литературным трудом: это означало, что у пас в доме всегда было «то густо, то пусто», и периоды веселой траты денег сменялись периодами строгой экономии. Наибольшая сумма зарплаты, которую получал мой отец, составляла 300 р; иногда он получал меньше, но не ниже 200 р.; напомню, что в семье было пять человек и еще обычно прислуга (или «домработница», как стали говорить с 30-х гг.). В стране была карточная система; на одежду почти не тратились — ее получали, главным образом, по случайным «ордерам», которые выдавались за ударный труд:
«Будет день — мы предъявим ордер
Не на шапку — на мир…»
Мясо получали по карточкам по дешевой цене, но очень мало; сыр, конфеты были роскошью, редко доступной. Черный хлеб, по карточкам же, стоил 4 коп. кило, но без карточек можно было купить жареный пирожок — 5 коп., и даже полоску шоколадного пралинэ, которое часто заменяло мне студенческий обед — за 40 коп. Когда я женился в 1936 г., наш с женой завтрак состоял из консервной банки очень вкусной вареной кукурузы, стоившей 1 р. 01 копейку. Сколько стоило мясо — не знаю; в магазинах его давали редко, а «колхозные рынки» еще, помнится, не возникли. В общем, на еду в день на человека уходило рубля три; на дьяконовскую семью, считая пищу, непищевые расходы: квартиру, электричество и налог — как раз 300 р. в месяц.