Словом, вся эта акция вызывала по меньшей мерс недоумение, но, с другой стороны, с Гитлером все равно придется воевать, а на своей земле мы обещали не воевать — так не лучше ли создать перед своими пограничными укреплениями возможно большее предполье? Мы еще не знали, что вступившие в СССР поляки были расстреляны.
Началась вторая мировая война.
Но вся остальная страна, помимо двух западных военных округов, жила обычной жизнью; присоединение новых территорий еще не совершилось — была только превентивная оккупация.
В сентябре Нина сдавала аспирантские экзамены в Институт Герцена — Михаил Павлович Алексеев (впоследствии академик) не побоялся ее «плохой анкеты», — да и из Большого дома стали возвращаться одиночные арестанты.
Тем же сентябрем — еще не кончились Нинины экзамены в аспирантуру –как-то позвонил телефон, и чей-то голос предупредил, что сейчас домой придет Яков Миронович Магазинер. И действительно, примерно через полчаса позвонили в дверь, и явился мой тесть. Пришел он в том же своем синем костюме, сильно поношенном и помятом, и сам имел первый день или два довольно помятый вид. Началось ликование, хотя я невольно возвращался к мысли, что у моих на Скороходовой такого ликования не будет.
Как и большинство возвращающихся из тюрьмы или концлагеря, Яков Миронович почти ничего не рассказывал о пережитом. Конечно, все выходящие давали подписку «о неразглашении» с указанием статьи уголовного кодекса, карающей за таковое, но главное все-таки было не в этом: так точно и пережившие осаду Ленинграда обычно ничего не рассказывали о пережитом во время блокады. Возникает какой-то рефлекс психологической самозащиты. О тюремном быте, о том, как в одиночках сидело по двадцать пять человек, а в общей камере — по сто и двести, как спящие переворачивались с боку на бок по команде, как новенького укладывали у параши (к которой стояла очередь), а ветерану давали место у окна, и о многом другом я узнал позже от Иосифа Давыдовича Амусина и других. От Якова Мироновича мы узнали — и то очень постепенно — очень постепенно — лишь немногое.
На вопрос: «В чем тебя обвиняли?» он рассказал, что следователь первоначально предложил ему сознаться в том, что он террорист-диверсант, на что он отвечал:
— Посмотрите на меня: разве я похож на бомбиста? — Следователь взглянул на добродушное лицо ученого в светлом пушке волос и сразу перешел на другой вариант:
— Ну, тогда экономическая контрреволюция: вы же работали в «Экспор-тлесе»?
На вопрос: «Тебя били? Пытали?» Яков Миронович отвечал уклончиво:
— Нет такого места в теле человека, которое не могло бы причинить ему невыносимую боль.
На вопрос, кто на него донес, он не отвечал.
Много позже Яков Миронович рассказал, что от него требовали сообщников, и он каждый раз называл имя умершего.[206] Пока они выясняли, что этот человек умер, его оставляли в покое. Затем все начиналось сначала. В конце концов его «отцепили» от коллективного дела, к которому его «шили» (со своими «соучастниками» он был совершенно незнаком) — и вследствие этого он задержался в тюрьме до момента, когда было сочтено политичным выпустить тех, кто еще не расстрелян и не отправлен в лагерь — чтобы народ знал, что НКВД делает различие между виновными и невиновными.
Я не решался спросить его напрямик — каков порядок расстрелов. Вместо этого я написал вопрос на бумажке и вложил ее в справочную книгу, которую он часто открывал. Когда в следующий раз я взял книгу, бумажки в ней не было.
К Якову Мироновичу приходил, между прочим, его ученик, адвокат Ю.Я.Бурак, защищавший, как я уже упомянул, между прочим, кого-то из обвиняемых по делу Ереховича, Шумовского и Гумилева. Я уже знал от Роны и Таты Старковой о роли в этом деле Липина, и что все трое получили по пять лет «исправительно-трудовых лагерей»: мы к тому времени уже знали, что это означает отсутствие даже видимости какой-либо вины.[207] Ника Ерехович, Тадик Шумовский и Лева Гумилев выжили в лагерях; Ника переписывался с сестрой. В 1944 г. их вывели на поселение; Ника работал в Норильске и жил в каком-то общежитии — он прислал Роне свою фотографию, лежащим на нижней койке двухэтажных нар. Но вскоре после окончания войны он умер от приобретенного в лагере туберкулеза. Шумовский и Гумилев вернулись в 1948 г. и даже успели защитить кандидатские диссертации; вернулся и Илья Гринберг. Но в 1948 г. многие сидевшие с 1937–38 гг. были посажены по второму заходу, и этот раз Илья уже не вернулся.
Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным; Липин был «сексотом» (термин мы узнали только после массового возвращения при Хрущеве выживших жертв сталинских репрессий) — этим он, очевидно, платил за свою безопасность после исключения из партии, ставившего его в очень уязвимое положение. Был он стукачом, вероятно, еще в Торгсине, несомненно, был специально подсажен к нам на втором курсе в связи с созданием «подозрительного» гебраистского цикла; среди его жертв безусловно был студент-поэт Велькович (это выяснилось из опубликованных за рубежом воспоминаний одного бывшего лагерника), вероятно — Старик Левин; Илья Гринберг сказал нам, что его посадил не Липин; но кто его посадил, он сказал только Тате Старковой, взяв с нее клятву молчания. Любопытно, что когда я, окончательно узнав о делах Липина, счел нужным рассказать об этом В.В.Струве (Липин был в 50-х гг. у него ассистентом), то В.В.Струве на другой же день представил популярную книгу для детей Липина и Белова «Глиняные книги»… на Сталинскую премию по историческим наукам. Он, конечно, прекрасно знал, что за эту книгу премию не дадут, но счел нужным выслужиться перед человеком, которого имел основание считать приставленным к себе.)
206
Как мы теперь (1991 г.) знаем, тот же прием на своем следствии применил Гумилев; но ему это не помогло.
207
По общему мнению, «за анекдоты» давали 10 лет (по статье 58 10), столько же за «экономическую контрреволюцию» Выше 10 лет «сроков» не было, дальше шел уже расстрел. По уголовному кодексу, за предумышленное убийство давали лишь 6 лет (ибо преступники не были «социально-чуждыми»!).