Умер Алеша накануне Нового года, и когда я пьянствовал, он уже лежал мертвым[296]. А я-то все время думал, что ведь он больной, почечник, лежит где-нибудь в окопах — там сыро… Странным образом и об отце я тоже думал как о живом, хотя точно знал, что его нет. Я так убедительно уговаривал маму, что и себя убедил, что какая-то надежда есть, и мучил себя, стараясь представить себе условия лагеря. Я тогда еще не знал, что они превосходят всякое воображение и что иному мертвому лучше.
Я прочел Алешину похоронку — пить было нечего, я попросил у когс-то махорки и закурил. Той весной нам еще не давали водки. Никому ничего не сказал — даже Фиме только гораздо позже, когда он сообщил мне известие о гибели другого своего товарища.
В курение я быстро втянулся, хотя раньше никогда не держал в зубах цигарки.
Письма, между тем, начали идти, идти и идти.
Снова стали приходить очень славные письма от Ляли. От мамы к лету пришло письмо с Алтая, из какой-то не предусмотренной популярной географией дыры. Она писала, что Нина Луговцова родила в январе девочку, что мама сама ее принимала, что девочка умерла почти что сразу — у Нины совсем не было молока, а вода была не ближе Невы; что они получили мою посылку, которая их спасла, и эвакуировались — Нина и она; и что об Алеше пришло то же печальное известие, что и мне (и в то же самое время: видно, мое письмо побудило прислать из части похоронку и матери). С Мишей мама списалась через его бакинского ученика и друга Леню Бретаницкого, которого он повидал в Баку по дороге в Иран.
Из Свердловска я получил письмо от М.Э.Матье, в котором она сообщала первые известия из Ленинграда, полученные от тех эрмитажников, что оставались в осаде. В этом письме было перечислено сорок фамилий погибших.
Пришло письмо из Арзамаса от Таты (Клавдии Борисовны) Старковой. В первом письме она писала, что они с Андреем Яковлевичем (Борисовым) подружились (а был момент перед войной, когда он не хотел ее видеть, понимая, что Тата в него влюблена). Чего Тата не писала, это что она была при нем неотлучно в подвалах Зимнего дворца все самое тяжелое зимнее время блокады, и что она его выходила. Потом, писала она, они должны были весной выехать вместе в Арзамас к родным Вали Подтягиной-Старковой. жены татиного брата (служившего на тихоокеанском торговом флоте); но заболела дочь Андрея Яковлевича, и он собирался выехать следующим эшелоном. Тата уехала одна и все ждала его, все встречая эшелоны и продолжала писать мне. Вдруг получаю от нее письмо, написанное совсем другим почерком — знакомым каллиграфическим почерком Андрея Яковлевича. Я даже вздрогнул. Но это было письмо не от него, а опять от Таты. Она писала, что Андрей Яковлевич умер дорогой.
С тех пор она и впоследствии пыталась писать его почерком, как бы продолжая его в себе — но с годами прежний почерк ее все-таки возвращался.
Брат Таты пропал без вести со своим кораблем — власти сочли, что он бежал, и Валю, жену его, сослали.
Сейчас уже не помню, но наверное вскоре после майских боев я получил от Питерского задание: съездить в наши фронтовые лагеря для военнопленных (такие были в Ксми и в Мурманске) и получить от немецких солдат ответы на составленную для них анкету («Как вы относитесь к нацистскому режиму», «Как вы видите перспективу войны» и тому подобные, всего вопросов Двадцать, видимо, придуманных Питерским).
Сначала я заехал в Кемь, но там немецких пленных было мало. Помню, что я побывал здесь сначала в 7-м отделении политотдела 26 армии, где начальником был майор Самодумский. Здесь я встретил группу финских инструкторов-литераторов в больших званиях, которые меня поразили: если У Лехена его люди работали, и дельно работали, если в нашем «Маньчжоу-Го» была хоть какая-то видимость работы, то здесь не делалось ровно ничего.
Запомнился один батальонный комиссар, с такими свстлопшсничными волосами, как будто выцвели на сильном солнце. Он целый день сидел за аккуратно прибранным столом и виртуозно оттачивал карандаши. Второй не сходил с верхних нар, и когда его спрашивали, не пора ли чем-нибудь заняться, отвечал:
— Бог спешки не создал.
Единственный человек, который что-то делал, что-то писал, что-то куда-то относил, был рядовой Илюша Вайсфельд, в миру кинематографический критик.
296
Похожее положение, как выяснилось после войны, было и на Суворовском. Ляля там жила одна (наша нянька Настя умерла в январе), а в комнату Анны Соломоновны въехал с семьей некий продовольственный деятель. Ляля иногда заходила к нему — погреться у буржуйки. Жаря на вилке ломоть колбасы, новый хозяин говорил — Да, тяжело приходится. Но терпеть надо! — Однако Лялю не угощал.