Однажды, когда Касаткин начальствовал, я написал очередную листовку, в которой значилось примерно следующее: «Сдавайтесь в плен, дела немецких вооруженных сил идут все хуже: за последнюю неделю у вас сбито 143 самолета, потоплено 17 подводных лодок». Мы давно знали, что нельзя писать «150» или «20» — этому никто не поверит, — некрупные цифры убедительнее. Отдал свой текст Касаткину. Он заперся на ключ и сидел до позднего вечера. Я начинаю нервничать. Прихожу и спрашиваю:
— Шура, в чем дело?
Он отпирает дверь — смотрю: он обложился кучей источников: газеты за неделю, сводки информбюро, какие-то немецкие материалы…
— Знаете, я не могу насчитать 143, получается только 141.
Смирнов должен был показывать свои рисунки начальнику, а тут вместо Гриши — Касаткин. Он его не переваривал. К рисунку, бывало, всегда придерется. Под конец Смирнов приходил ко мне с Фимой и спрашивал, тыча пальцем в дверь кухоньки:
— Оно еще там гнездится?
Наступил момент, когда Касаткин решил согрешить. Хотя он был беспартийным, но считал, что его долг — во всем соответствовать образу советского офицера. (В 1943 г. уже говорили не «красноармеец» и «командир», а «солдат» и «офицер»). Ему вдруг влетело в голову, что в этот образ входит иметь любовницу. В один прекрасный день он нацепил ремни, портупею. планшетку (ничего этого, как и все мы, он обычно не носил), начистил сапоги до блеска и куда-то пошел. Спрашивает у Гриши: «Разрешите?» Тот разрешил[304].
Мы, конечно, интересуемся, куда это он попер. Вместе с Лоховицем, который был очень любопытен, выглядываем в окошечко. Касаткин идет через дорогу — но не в редакцию «В бой за Родину», а наискосок, в тот барак, где находилась их типография. Нам картина сразу стала ясна. Там работала необыкновенная красуля, пользовавшаяся огромным успехом. Бодро двинулся туда наш Касаткин, а через десять минут явился обратно с сильно покрасневшим лицом.
— Пожалуй, не пойду…
Очевидно, схлопотал. Больше таких выходов не было.
Ill
Осенью 1942 г. наша радиостанция на Соловках была закрыта, а Севка Розанов отозван в Беломорск (пробыл он там неделю, и сейчас никак не могу припомнить, когда и куда он от нас убыл; с 1943 г. я его не помню, много лет спустя встретился с ним в Московском метро). Теперь мы могли делать наши радиопередачи из Мурманска, где была гражданская радиостанция; но, поскольку у населения все приемники были отобраны, то мурманская радиостанция бездействовала, кроме передач на трансляционную сеть (на «тарелки»). Поэтому ее выход в эфир можно было использовать как «подпольные» финскую и немецкую станции.
Поезд Москва — Мурманск ходил точно по расписанию, хотя было вполне достаточно попыток со стороны немецкой авиации, чтобы разбомбить его и тем самым хоть на время прекратить движение по важнейшей нашей зимней магистрали, связывавшей нас с союзниками. Но машинист боролся с этими попытками, во время налета то неожиданно убыстряя, то столь же неожиданно замедляя ход поезда.
Ехали мы в обычных пассажирских зеленых «плацкартных» вагонах, только в купе обычно на нижних койках сидело по трое, по четверо пассажиров, и верхние полки были тоже заняты еще с Москвы; поэтому мы ездили на третьей, багажной полке — благо, багажа почти ни у кого не было; там было даже удобнее, чем на второй — она имела уклон внутрь, и за ноги не задевали проходящие. Раз я умудрился даже ехать на третьей боковой полке, привязавшись ремнем к проходившей там (холодной) трубе отопления.
Мурманск сильно изменился со времени моего первого приезда сюда в феврале или марте. Почти ни одного дома не было целого: все без стекол — окна забиты фанерой или картоном, — и все обколотые: полдома или четверть дома стоит, рядом груда кирпичей. Мостовые обледенелые, и тоже там и сям в полутораметровых воронках. Часть города, расположенная на склоне сопок с востока, вся была выжжена дотла. Здесь были старые, ветхие, почерневшие деревянные кварталы; в июле, в сильный западный ветер, налетела большая немецкая эскадрилья и забросала город «зажигалками» — тушить было нечем. Один встреченный мной позже в Мурманске офицер рассказал мне, как ему было поручено сопровождать группу английских журналистов в эту часть города, когда там бушевал пожар, и один журналист, через переводчика, спросил одного из тушивших безнадежно разгоравшийся пожар дома:
304
По-видимому, он считал, что еще не созрел для партии — вступил в нее сразу после войны.