Выбрать главу

В. В. Розанов

Кое-что новое о Пушкине

Самое скучное в литературе — это повторения. И бывают прекрасные и нужные темы, которые вступают в опаснейшую минуту своего существования, когда ум человеческий начинает бесплодно вертеться около них, не находя ничего нового и в то же время по какой-либо причине не желая или не будучи в состоянии отстать от темы. Лучшие задачи, цели погибли от этого. Некрасов не оттого сравнительно забыт, что был плох, но оттого, что после него начали перепевать его темы, не находя более в круге их ни новой мысли, ни свежего чувства, ни оригинального слова. Всем стало ужасно скучно… После двух памятных торжеств над Пушкиным — московского и петербургского — имя поэта находится перед такою же опасною минутою человеческой изболтанности. Хочется о нем говорить, но нечего о нем говорить. Однако совершенно ли нечего? Где граница возможного и невозможного? Скажем так: о «Пушкине вообще» — нечего более говорить и не нужно более говорить; «Пушкин вообще» так исчерпан, выговорен, обдуман, что на этих путях даже очень остроумный критик будет впадать только в болтовню. Нельзя собирать сто первого зерна ни с какого колоса. Но если формулы, характеристики, очерки «вообще» — не нужны, то наступает настоящее время для «Пушкина в подробностях». Крошечные его пьесы суть часто миры прелестного и глубокого. И заскучав, решительно заскучав над «Пушкиным как человеком», «как национальным поэтом», «как гражданином» и т. д., и т. д., мы можем отдохнуть и насладиться, и надолго насладиться эстетически, идейно и философски, просто над одною определенною страницею Пушкина. Здесь для остроумия критика, для историка, для мыслителя — продолжительная прохлада от зноя мысли, от суеты мысли; огромные темы для размышления и наблюдения.

Жид и Пушкин… что общего между мелочным торгашом и великодушнейшим из смертных? Какое взаимное понимание? Не знаем мыслей евреев о Пушкине, но ярко помним эти строки Пушкина из «Скупого рыцаря». Только в «Венецианском купце» есть такое же проникание. Альбер говорит:

Иль рыцарского слова Тебе, собака, мало?

Жид

Ваше слово, Пока вы живы — много, много значит. Все сундуки фламандских богачей, Как талисман, оно вам отопрет. Но если вы его передадите Мне, бедному еврею, а меж тем Умрете (Боже сохрани!), тогда В моих руках оно подобно будет Ключу от брошенной шкатулки в море.

Хитрость, лесть в этом как бы испуге при мысли о смерти ему постороннего и ненужного человека и какая-то сжатость и замкнутость в себе в свою очередь никому не нужного «жида» чудно передана всего в восьми строках. «Я один, и мне никто не поможет. Я должен помогать себе сам». И сейчас внимайте, что-то опытное и старое, что-то библейское в духе строк:

Ужель отец меня переживет?

Жид

Как знать? Дни наши сочтены не нами: Цвел юноша вечор, а нынче умер, И вот его четыре старика Несут на сгорбленных плечах в могилу.

Ведь это — мысль, страница, отсвет Библии? Это — глубоко и прекрасно, как в «Эклезиасте» и, однако, без малейшей ему подражательности, в обороте мысли, чисто пушкинском. Альбер говорит: что я стану делать с деньгами через тридцать лет, если отец проживет тридцать лет?

Тогда и деньги На что мне пригодятся?

Жид

Деньги? — Деньги Всегда, во всякий возраст нам пригодны; Но юноша в них ищет слуг проворных И, не жалея, шлет туда-сюда, Старик же видит в них друзей надежных И бережет их, как зеницу ока.

Какая старость ответа, какая мудрая старость! Мы удивляемся, почему «жид» побеждает русского, да победил и француза, между тем в строках Пушкина есть ответ на это. «Жид» — всемирный старик, а между тем все европейские народы еще очень молоды и как-то малоопытны душою. Старик всегда обойдет юношу, не потому, чтобы он был умнее и даровитее его, и в особенности не потому, чтобы он был нравственно крепче его, но потому, что он опытнее, больше видел и, наконец, более вынослив. В чисто вводном лице, на минуту и побочно введенном в пьесу, Пушкин и набросал эти главные и существенные черты, под которыми мы должны рассматривать «загадочное лицо» европейской цивилизации. Если мы сравним с этим очерком знаменитого Янкеля у Гоголя, мы поразимся, до чего мало схватил Гоголь в теме, как скользнул по ней. Янкель болтается ногами, когда его хотели бросить в Днепр, — во-первых; Янкель бормочет, покрывшись простынею во время молитвы, — во-вторых; и в-третьих — Янкель называет, пробираясь в тюрьму, хорунжего полковником. И ни в-первых, ни во-вторых, ни в-третьих не выходит ничего всемирного, как в смысле значительности, так и силы. Пушкин сразу угадал: всемирное в «жиде» — его старость.

Было бы ошибочно думать, что какой-нибудь народ может достигнуть сколько-нибудь значительной старости, т. е. долговечности, не имея чего-нибудь, что согревало бы его в веках и, наконец, в тысячелетиях. Печальная сторона отношений между евреями и Европою заключается в том, что к Европе они обращены исключительно отрицательными, действительно дурными и ничтожными своими сторонами, а тепло и красота еврея обращена исключительно внутрь себя. Это — семья еврейская. Он с нами соприкасается как торгаш, как продавец и часто как обманщик; но, вдумываясь в это, нельзя же не засмеяться мысли, что тысячи лет можно прожить — только торгуя и не имея ничего более заветного. Еврей, в исторических и общественных его судьбах, очень похож на того сатира, о котором говорит, устами Алкивиада, Платон в конце «Пира». Статуя сатира ставилась в греческих домах и представляла собою в сущности шкаф. Ее раскрывали, и внутри открывались сокровища, золотая утварь, драгоценные камни. Но только хозяин дома умел и мог его открыть; для всякого же гостя статуя являла обыкновенные, отвратительные черты этого низкого божества греков. Так и еврей. Что такое в нем хорошего — это знают его дети, его жена, его отец. Мы знаем в нем только отвратительное: пронырство, жадность, торговую безжалостность. Но замечательно, что Пушкин сумел растворить сатира и уловить, что изнутри и для себя он вовсе не то, что снаружи и для нас. У него есть «Начало повести», т. е. был обширный сюжет на обширную тему, которого выполнено только начало:

В еврейской хижине лампада В одном углу горит; Перед лампадою старик Читает библию. Седые На книгу падают власы. Над колыбелию пустой Еврейка плачет молодая. В другом углу, главой Поникнув, молодой еврей Глубоко в думу погружен. В печальной хижине старушка Готовит скудную трапезу. Старик, закрыв святую книгу, Застежки медные сомкнул. Старуха ставит бедный ужин На стол и всю семью зовет: Никто нейдет, забыв о пище. Текут в безмолвии часы. Уснуло все под сенью ночи, — Еврейской хижины одной Не посетил отрадный сон. На колокольне городской Бьет полночь. — Вдруг рукой тяжелой Стучатся к ним — семья вздрогнула. Младой еврей встает и дверь С недоуменьем отворяет. И входит незнакомый странник…