— На попятный? Ну нет! — вскричал Лоранд в сильнейшем раздражении, и тени с предостерегающе поднятыми перстами отступили назад, в разверзнувшиеся было могилы. Семь безликих призраков улеглись опять в свои хладные постели там, где приготовлено ложе для восьмого. — Будь по-твоему! Давай писать имена.
И стал искать листок бумаги. Но в комнате никакой бумаги не было, даже чистую он сжёг, чтобы не выдало фабричное клеймо.
Оставалась всё та же записка от Эрмины. Ничего другого попадалось. Лоранд разорвал её на две части и, кинув Дяли половинку написал на другой своё имя.
Бумажки скатали и опустили в шляпу.
— Кому тянуть?
— Ты же вызвал.
— Но ты выбирал, как драться.
— Стой! Поручим кому-нибудь третьему.
— Кому?
— Твоему брату, Деже.
Сердце у Лоранда сжалось. Как, ещё и это? Собственный брат объявит смертный приговор?
— Деже — сама невинность. Он и знать не будет, зачем эта жеребьёвка. Сочиню для него что-нибудь. Так что все доверимся жребию со спокойной душой.
Тут как раз вошёл Деже.
Он передал, что гувернантка не придёт, а будет тётенька-толстушка. И ещё гувернантка послала для Лоранда расписание танцев; но Деже порвал его по дороге. Порвал, обидясь на брата: только настроение ему портит — такое приподнятое сегодня — своими легкомысленными затеями. Обойдётся вообще без расписания.
При известии о тётеньке Пепи рассмеялся, потом стал ужасаться.
— Уф! Слышишь, Лоранд: эта дама в три обхвата пожалует. Семь тучных коров из Писания в одном лице. И с этим глобусом танцевать? А ведь кому-то придётся вальсировать с ней, ворочать эту гору, которую сам пророк Магомет не сдвинет с места. Лоранд, ради нашей дружбы, возьми это на себя.
— Ах, — рассердился Лоранд на эту неуместную шутку.
— Нет, правда, или ты, или я. Пусть страдает кто-то один. Знаешь что: бросим жребий, кому сегодня танцевать с этой колокольней святого Иштвана!
— Что? А, хорошо, — понял наконец Лоранд.
— Деже, сделай одолжение, вынь-ка жребий за нас.
— Да-да. Выйди на минутку, чтобы не смотреть, кого на какой бумажке будем писать.
Деже повиновался.
— А то заметит, что бумажки уже готовы, а он не должен знать, — пробормотал Лоранд. — Входи!
— Вот здесь обе с нашими именами, — сказал Дяли, протягивая шляпу. — Вытащи одну, разверни, прочитай и брось потом обе в камин. Кого назовёшь, тот и владей белой слонихой кохинхинского императора.
Соперники отошли к оконной нише. Лоранд отрешённо уставился в окно. Дяли поигрывал цепочкой часов.
Ничего не подозревающий ребёнок приблизился к символизирующей урну шляпе и вынул скатанный бумажный лоскуток. Развернул, прочёл: «Лоранд Аронфи».
— Брось в камин! — напомнил Дяли.
Деже бросил лиловые бумажки в огонь. Стояли холодные майские дни, весна вопреки естественному ходу вещей пожаловала с морозами, и в комнате горел камин. Оба клочка мигом вспыхнули и сгорели.
Однако бумажки были совсем не те, на которых стояли имена молодых людей. Деже украдкой подменил их разорванным пополам расписанием танцев. А другие, роковые, с написанными от руки именами оставил у себя.
У него были свои веские причины поступить так. И не менее веские — не раскрывать подмены.
— Спасибо, Деже, — сказал Лоранд.
Поблагодарил за роковую жеребьёвку.
А Пепи Дяли взял шляпу и откланялся с шутливой предупредительностью:
— Слониха твоя. Спокойной ночи.
С тем и удалился, выйдя сухим из воды.
— Ну, Деже, ступай и ты домой. Иди, милый, — сказал Лоранд, ласково пожимая руку брату.
— Но я ведь только что пришёл.
— Дел много, сегодня же надо кончить.
— Так кончай, а я посижу тихонько в уголке. Ни слова не скажу. Я ведь посмотреть на тебя пришёл. Буду молчать и смотреть.
Лоранд обнял брата, расцеловал.
— Мне один визит надо нанести. Тебе нельзя туда со мной.
Деже недовольно взялся за шапку.
— А мне так хотелось с тобой сегодня вечер провести.
— Лучше завтра.
Лоранд боялся, что за ним вот-вот могут прийти и задержать. За себя он уже не беспокоился; но брата хотел вовремя отослать.
Опечаленный Деже побрёл домой.
Лоранд остался один.
Один? О нет. Те семеро его обступили, мёртвые, безликие тени.
Итак, конец неотвратим.
Наследственное злосчастье перешло на него. Фамильный недуг или фамильное проклятье, оба равно смертельные.
Опять эти «несчастные края, в которых мы живём».
И бежать некуда.
О, это страшное наследие — кровь, пролитая поднятой на себя рукой! Она падает на детей и на внуков.
Да, вот их наследство: пистолет, из которого убил себя отец.
Пускай хоть рай воцарится на земле, придётся её покинуть. Уйти, куда ушли остальные.
Восьмая ниша пока пустует, но претендент уже есть.
Для тех, кто придут после, останется разве что кладбищенский ров.
И десять лет на размышление.
Но десять лет — большой срок. За эти десять лет, может статься, призовёт ещё и поле брани, где честная смерть косит бравых витязей, где их топчут копыта, к вящему горю безутешных матерей и обезображенные тела любимых первенцев сваливаются в общую могилу. Да, там! Там, быть может, спасётся сын от призрака, от которого тщетно бежал отец: от молчаливой усыпальницы с надписью на фасаде, за жизнь одного поколения густо обрастающей плющом:
«Ne nos inducas in tentationem».
IX. Семнадцатилетний старец
О, как прекрасна весна! Как прекрасно быть молодым!
Юность, весна! Вам всё принадлежит: жизнь, радость, надежда. Цветы вам подносит луг, нимбом венчает лучезарная дщерь света, любовь. Нация, отчизна, человечество вверяют вам своё будущее. Старики вами гордятся, женщины одаряют благосклонностью, и каждый божий день встречает вас ясной улыбкой.
Как я люблю тебя, весна, и как люблю тебя, молодёжь!
В весне вижу я прекраснейшее творение небес: вновь оживающую землю; в молодёжи — прекраснейшее творение человека: вновь пробуждающуюся родину.
Сам в «ту весну» я не принадлежал к молодёжи, был ещё мальчиком.
Но прекрасней весны не припомню. И молодёжь горела таким пылом, что, глядя на неё, забывали о своём возрасте старики.
Всё распустилось необыкновенно рано; уже в конце февраля зазеленели луга, рощи спешили опушиться и опериться, цветы отцвести. В начале мая завязи на яблонях были уже с орех и вместе с поздними фиалками на улицах торговали ранней черешней.
Вот как писал историк о молодёжи той поры: «Была она исполнена мыслей серьёзных, чувств патриотических, пылала жаждой свободы, возвышения народного. Новое, увлёкшее нацию направление со всеми его благородными чаяниями, всеми достоинствами и крайностями отозвалось в пылких, восприимчивых юных душах с силою особенною. Модное прежде легкомысленное времяпрепровождение, забавы пустые или разнузданные сменились чтением, накоплением знаний, усердным изучением событий. У людей совсем молодых явилось собственное мнение, выражаемое подчас с дерзновением поразительным».[101] Сказанному я могу лишь позавидовать: мне даже крох тех не досталось. В то золотое время был я ещё ребёнком.
Но в одну прекрасную майскую ночь всё прервалось, обратилось вспять. Зима, в пору своего могущества снисходительно позволивши тёплым ветеркам порезвиться в листве, поиграть с бубенчиками-бетами, вдруг с мстительной суровостью разделалась с пробудившимися было радостными надеждами. В какие-нибудь три дня всё поморозила, листка живого не оставила.
В один из этих зимних дней — самый холодный — Лоранд стоял под вечер в одиночестве у окна и глядел на улицу сквозь морозные узоры.
Морозом была схвачена и его душа.
Десять лет жизни, а потом смерть: предречено было роковой жеребьёвкой.
Десять лет: между семнадцатью и двадцатью семью годами. Самая прекрасная пора. Часто самые большие жизненные успехи достигаются в эту пору.
101
Цитата из посвящённого кануну революции 1848 г. сочинения М. Хорвата «Двадцать пять лет венгерской истории» (1864).