Страшно мне от него, — пронеслось в её голове с новой силой. Тан Лань уже сделала ему какую-то конкретную гадость или только собирается? Надо как-то его умаслить, чтобы он не зыркал так, словно составляет в уме список моих прегрешений. В конце концов, сейчас-то я — Тан Лань, и я ему ничего плохого не сделала… А если уже сделала? О, проклятие! Мысль о том, что на неё возложен долг за чужие грехи, была невыносима.
Надо как-то с ним сблизиться и аккуратно выяснить. Но как? Тан Лань снова медленно, почти с вызовом, повернула голову в сторону стража. Предложить ему печенье? Спросить, как погода? Сделать комплимент его… э-э-э… блестящим латам? Все варианты казались одинаково нелепыми и обречёнными на провал. Он как на дичь, на которую вот-вот откроют сезон. А она чувствовала себя мышкой, пытающейся подружиться с совой, которая явно рассматривает её в качестве ужина.
Мысли текли мрачным, нескончаемым потоком, окрашивая мир в оттенки чёрной комедии. Отец меня ненавидит. Мачеха откровенно презирает. Сестра, похоже, мечтает уничтожить и пустить на украшения для волос. Прекрасная семейка. Просто загляденье. Прямо образец конфуцианских добродетелей и семейной гармонии.
И тут, саркастически подводя итог своим невесёлым размышлениям, она громко, сама того не желая и не следя за словами, выдохнула в тишину сада:
— Тан, гребаная семейка, жрут друг друга не глотая.
Фраза прозвучала грубо, сочно, по-солдатски, именно так, как могли бы рявкнуть между собой воины её родного клана, обсуждая за кружкой дешёвого вина какую-нибудь особенно склочную семью из соседней деревни. Это была фраза Снежи, вырвавшаяся на свободу вместе с раздражением, а не утончённой, изысканно язвительной принцессы Тан Лань.
Воздух замёр. Даже ночные сверчки, казалось, на мгновение притихли от такой неслыханной дерзости. Тан Лань застыла, широко раскрыв глаза, и медленно поднесла руку ко рту, будто пытаясь поймать и загнать обратно эти дикие, неподобающие слова. Где-то в глубине души, под слоем ужаса, шевельнулось смутное чувство глубокого, почти кощунственного удовлетворения. Наконец-то кто-то назвал вещи своими именами.
Она сама не сразу осознала сокрушительную мощь произнесённого, пока её взгляд не упал на лицо Лу Синя.
Он стоял на своём посту в нескольких шагах, и сегодня, по какой-то невероятной причине, его шлем был снят и небрежно зажат под мышкой. И его лицо, обычно представлявшее собой идеальную каменную маску непробиваемого спокойствия, сейчас было… разительно иным.
И дело было не только в выражении. Само по себе его лицо, лишённое привычной стальной защиты, оказалось на удивление… прекрасным. Резкие, словно высеченные резцом мастера черты: высокие скулы, прямой нос, упрямый подбородок. И глаза — тёмные, глубокие, под густыми, удивительно длинными для мужчины ресницами, которые отбрасывали лёгкие тени на кожу. Это была та самая аристократическая, строгая красота, что воспевалась в древних поэмах.
Но сейчас все эти прекрасные черты застыли в немом, абсолютном, почти комическом изумлении. Глаза, обычно суженные от подозрительности, были широко раскрыты, а его густые чёрные брови почти ушли под линию волос. Его губы, обычно плотно сжатые, чуть приоткрылись, будто он собирался произнести что-то величественное, но все слова разом застряли где-то в горле. В его потрясённом взгляде не читалось ни привычной ненависти, ни ледяного подозрения. Была лишь чистая, неподдельная, оглушительная неловкость и потрясение.
Казалось, он мысленно перебирал все своды правил и кодексы дворцового этикета в поисках параграфа, как реагировать, когда твоя высокородная госпожа внезапно изрекает нечто, достойное заборной надписи в портовом кабаке. И не находил ответа.
Эта фраза, столь грубая, солёная и до боли меткая, прозвучала так естественно из уст какого-нибудь пропахшего потом и вином купца на рыночной площади или обветренного старого ветерана, вспоминающего сослуживцев у костра. Но она резала слух, исходя из уст первой госпожи, чьи уста по всем канонам должны были изрекать лишь изящные, отточенные намёки и ядовитые, приправленные поэзией эпиграммы.
Снежа встретилась с ним взглядом — этим широко раскрытым, потрясённым взглядом с густыми ресницами — и осознание содеянного обрушилось на неё с весом гири. Жаркая, алая волна смущения ударила ей в лицо, сожгла щёки и шею. Она резко, почти судорожно, отвела глаза, сделав вид, что её внезапно поглотило созерцание ближайшей ветки сливы, и прочистила горло, пытаясь вернуть себе ускользающее величие и натянуть на себя обратно маску холодной аристократки.