— Я… — он запнулся, и его собственный голос, низкий и хриплый, показался ему чужим, прозвучавшим слишком громко в хрустальной тишине сада. — Я не мог уснуть. — Это была слабая, прозрачная полуправда, которую он выдавил из себя. Настоящая, невысказанная правда была в том, что он не мог уснуть из-за неё. Из-за навязчивых, беспокойных мыслей о ней, о её странности, о её боли, которая внезапно стала и его болью.
Он смотрел на её пытающуюся улыбнуться, заплаканное лицо, и внутри него бушевала настоящая война. Образ холодной, надменной принцессы, что когда-то с ледяным презрением наблюдала за смертью его матери, сталкивался с хрупкой, одинокой женщиной перед ним, чьи слёзы жгли ему душу.
— Что вы чувствуете? — вырвалось у него вдруг, прежде чем он успел обдумать слова. Голос был тихим, почти шёпотом, грубым от непривычки к таким вопросам. Он пытался понять. Пытался сложить разрозненные куски пазла, который упрямо не складывался в единую картину.
Вопрос застал её врасплох, заставив вздрогнуть. Но в нём не было наглого любопытства слуги или подобострастной жалости. В нём было что-то… иное. Более глубокое, почти равное. И ей вдруг, до физической боли, захотелось выговориться. Хоть кому-то. Хоть чуть-чуть.
Она подняла глаза на сияющий, безразличный полог ночи, словно ища у далёких, холодных звёзд сил для признания.
— Мне одиноко, — прошептала она, и слова прозвучали так обнажённо-искренне, что у него снова, болезненно сжалось сердце. — И… больно. — Она не уточняла, что именно болит — душа, израненная предательствами, или тело, помнящее удары, или воспоминания о другом, потерянном мире. Просто — больно.
Она медленно перевела на него взгляд, влажный и глубокий.
— А ты? Что чувствуешь ты? — её вопрос повис в морозном воздухе, такой же прямой и разоружающий, как и его собственный.
Он не ожидал ответного вопроса. Он молчал несколько долгих секунд, глядя в непроглядную темноту сада, будто ища в ней ответа. Воздух между ними сгустился, наполнившись невысказанным.
— Мне тоже, — наконец выдавил он, и слова прозвучали тихо, сдавленно, будто вырванные клещами. Это было всё, что он мог позволить себе сказать. Мне тоже одиноко. Мне тоже больно. Годы молчания и ненависти сдавили горло, не давая сказать больше.
И тогда Тан Лань, движимая внезапным, отчаянным порывом, решилась на шаг, который мог всё разрушить или всё изменить. Она повернулась к нему, её лицо, бледное в лунном свете, было обращено прямо к нему.
— Лу Синь… а у тебя… есть семья?
Вопрос ударил его, как обухом по голове. Всё его тело мгновенно напряглось, спина выпрямилась по-солдатски, плечи отшатнулись назад. Старая, гноящаяся рана, яд вековой мести, хлынули обратно, затмевая всё остальное. Воздух выжег лёгкие.
— Нет, — тихо, но с такой ледяной окончательностью ответил он, что слово прозвучало как приговор и себе, и ей.
— И у меня тоже нет, — вдруг, почти сразу же, выдохнула Тан Лань, и в её голосе прозвучала горькая, безрадостная правда. — По крайней мере, в том плане, в который вкладывают смысл в слово «семья». Меня все ненавидят. И даже те, кто по крови должен был бы… любить.
Мгновенная, слепая вспышка ярости при вопросе о семье. Это была священная боль, трогать которую не смел никто. Сквозь ярость и боль пробивалось другое чувство — понимание. Он тоже был один. Он тоже знал, каково это — быть лишённым семьи. И в этом они были странно, ужасно похожи. Его ненависть, его единственный компас, начинала давать сбой. Если она тоже жертва… то кто тогда враг?
И он решился. Решился сказать ей, обнажить часть своей боли, бросить ей в лицо осколки своего горя. Пусть она вспомнит. Пусть осознает.
— Отец погиб на службе у империи, — его голос стал низким, жёстким, металлическим, лишённым всякой теплоты. — Сестра тоже погибла… во дворце. — Он сделал крошечную паузу, чтобы вдохнуть воздух, отравленный воспоминаниями. — А мать… мать сбила карета. Одна знатная госпожа.
Он не смог признаться, что это была она, Тан Лань. Слова застряли комом в горле, жгучим и колючим. Вспомнит ли она? Узнает ли себя в этом жестоком рассказе?
— Она даже не остановилась, — продолжил он, и его голос задрожал от сдерживаемой ярости. — Сказала, что это всего лишь… — он чуть не сорвался, чуть не выпалил презрительное «старуха», но в последний момент остановил себя, стиснув зубы до хруста. Кровь закипела в жилах, смывая минутную слабость, обнажая привычную, жгучую, спасительную ненависть. Он не договорил, оставив фразу висеть в воздухе, как незаряженное оружие.