Выбрать главу

Молодежь, парни и девки, прогуливаясь теплыми ночами по улице, непременно чуть завидев этот домишко, залихватски кинут припевку по-башкирски, сочиненную, видимо, не нынче, а давно.

Слава богу, понемногу Стал я наживаться: Продал дом, купил ворота, — Стал я запираться.

Астрахана месяцами не бывает дома, то он пасеку колхозную сторожит, то на все лето с отгонным табуном в горы уйдет. Нынче он дома остался — захворал, говорит. Кости уже не те, говорит, стали, — подгибаются.

 

...Жаркий летний полдень. Не шелохнутся листья деревьев, припудренные серебристо-пепельной пылью. На краю бочки у замшелого колодца сидит одиноко разомлевший на шальной жаре воробей и медленно, не торопясь, тычется клювом в теплую застоявшуюся воду. Нависнет с краю бочки к воде, подцепит капельку, поднимет вверх взлохмаченную головку и нежится и, заметно, растягивает удовольствие утоления несносной жажды.

Из погреба, что неподалеку от колодца, вылез старик, сухой, поджарый, белобородый. В руках у него алюминиевая кастрюля, а в ней терпкий, со смородиновым листом квас.

Воробей вспорхнул с бочки, примостился на плетне и стал наблюдать за стариком. Тот подошел к колодцу, нагнулся над бочкой, обмакивая голову. Встряхнул седой шевелюрой волос — брызги разлетелись во все стороны. Он сел на колодезный сруб и тоже медленно, растягивая удовольствие, стал пить. Руки его дрожали, край алюминиевой кастрюли дробно и мелко стучал по зубам. Струйка кваса с губ разбежалась по бороде, по смородиновым листьям, спавшим из кастрюли на подбородок, пролились на подол застиранной, свисающей поверх шароваров рубахи.

В соседнем дворе показался и затем вышел в огород крепкий, широкий в плечах мужик.

— Эй, шабра[1], — крикнул он, — с похмелья хворашь, что ли?

— Было дело, Василий. Вечор долго гуляли. У Гаяза сын из Уфы приехал... Как звать-то его? Забыл совсем. Видать, совсем старый-старый стал я.

— Шамиль, может, приехал?

— Вот-вот, он самый. Ну, стало быть, меня не забыли, в гости позвали. Нынче вот хвораю, Василий.

Василий Осокин подошел к соседу, рядом присел.

— Пропадешь, Астрахан, скажу я по совести, совсем пропадешь. Тебе рюмку подай, а ты уж и рад — за второй тянешься... Пить, скажу по совести, больно охоч стал.

— Кто не пьет, Василий? Разве сова только. Ночью она, когда зрячий и видит все, — сельпо закрыт, а днем-то сослепу дорогу к лавчонке не найдет...

И засмеялся Астрахан и снова к кастрюле приник.

— От кваса не полегчает. Пойдем-ка лучше ко мне. Старуха блины пекет. — Осокин приподнялся, взял кастрюлю, протянутую Астраханом и тоже приложился к холодному ее краю. Долго пил, крякнул довольно, отставил посудину в сторону, сказал:

— Хорош квасок, с хреном, так и щиплет, так и покалывает во рту посильней нарзана.

— Нарзан — не знаю, вода-водой нарзан, в районе в ашхане брал, потом каялся, как помои, одна моча детская. Кумыс настоящий — квас мой! — повысил голос Астрахан. — Сам делаю, хрен обязательно класть надо, для крепости.

Голос у Астрахана приятный, грудной какой-то. Это не столько бас, сколько рокочущий баритон. Когда он говорит, — медленно, растягивая звуки, делая после каждого слова паузу, — кажется, что это камни вдали перекатываются по горному ущелью.

— Ну пойдем, Астрахан. У меня на твое счастье и маленькая припасена.

Мимо колодца, по узкой тропке через огород пошли они к соседскому дому. На крылечке перед сенцами Астрахан снял с ног глубокие резиновые калоши, аккуратно сдул с них пыль и поставил на выскобленную до бела косырем приступку.

— Да не сымай ты, проходи в обутке, — заметил Василий.

— Что ты, нельзя. Хозяйкину работу ценить надо, без того она серчает на меня, так и ждет как бы языком уколоть. Как хошь думай, не люблю ее, больно язык длинноват у бабы твоей, подрубить не мешало бы. Правду башкиры говорят: аркан хорош, когда длинный, а язык — короткий. — Астрахан как-то по-злому засмеялся.

— Ладно, ладно, шабра. Проходи, не стесняйся.

— Кого стесняться, тебя, что ли, аль хозяйку? Да я бы метлой длинной... — Но осекся, умерил пыл. — Судьба гонит, похмель верх берет. А то бы трактором на канате не затянул сюда.

Осокин в свою очередь разозлился, но виду не показал. Только в глазах ожесточенность вспыхнула, а так с виду спокоен, уравновешен.

— Проходи, проходи, кто старое помянет — тому глаз вон...

Они прошли в избу, чисто прибранную, с тюлевыми занавесками на окнах, с цветами в горшочках на подоконниках.

Из-за дощатой переборки, отгораживающей кухню от прихожей, выглянула старуха, жена Осокина.

— Опять привел поросенка этого, — не слишком грубо, но во всяком случае с заметной опаской и досадой буркнула она.